Последний раунд (рассказы и эссе из книги)

ЖАНРЫ

Поделиться с друзьями:

Последний раунд (рассказы и эссе из книги)

2001 г.
Последний раунд (рассказы и эссе из книги)
5.00 + -

рейтинг книги

Шрифт:

Очевидцы

Когда я сказал Поланко, что у меня дома живет муха, летающая вверх тормашками, наступила одна из тех пауз, которые я сравнил бы с дырами в плотном, как сыр, воздухе. Разумеется, Поланко — истинный друг, а потому он в конце концов лишь вежливо поинтересовался, уверен ли я в этом. Мне было не до обид, так что я поведал ему во всех подробностях, как обнаружил эту муху, дойдя до страницы 231 «Оливера Твиста», то есть как я сидел взаперти и при закрытом окне у себя в комнате и читал «Оливера Твиста», как затем в тот самый миг, когда коварный Сайкс собрался убить бедняжку Нэнси, поднял глаза и увидел трех мух, летавших у самого потолка, — и одна из мух летала лапками кверху. То, что заявил после этого Поланко, — полный бред, но не стану его цитировать, не рассказав прежде все по порядку.

Сначала я не нашел ничего необычного в том, что муха вздумала полетать лапками кверху. Пусть раньше мне и не приходилось сталкиваться ни с чем подобным, наука утверждает, что не стоит с порога отвергать данные органов чувств, даже если речь идет о явлении новом и доселе невиданном. Первой моей мыслью было, что бедное насекомое делает это по глупости или у него повреждены нервные центры, отвечающие за координацию движений, но, как я вскоре убедился, муха была не менее бодрой и веселой, чем две ее товарки, ортодоксально кружащие лапками книзу. Просто эта муха летала наоборот, отчего, помимо всего прочего, ей было намного удобнее садиться на потолок, и время от времени она без малейшего усилия как бы приклеивалась к нему. Однако за все хорошее надо платить, и каждый раз, когда ей хотелось отдохнуть на коробке из-под сигар, она была вынуждена, если воспользоваться авиационным термином, входить в штопор, тогда как ее приятельницы по-королевски плавно приземлялись на этикетку «made in Нabana», на которой Ромео душил в объятиях Джульетту. Как только мухе надоедал Шекспир, она снова взлетала лапками кверху и вместе с двумя подругами принималась чертить под потолком бессмысленные фигуры, которые Повель и Бержье упорно именуют броуновскими. Все это удивляло и в то же время казалось до странности естественным, словно иначе и быть не могло; оставив бедную Нэнси во власти Сайкса (да и как помешать преступлению, совершенному сто лет назад?), я вскарабкался на кресло и попытался изучить вблизи феномен, в котором так причудливо переплелись бессмысленное с невероятным. Когда сеньора Фотерингем (хозяйка моего пансиона) пришла звать меня к ужину, я из-за закрытой двери ответил, что буду через пару минут, а заодно, считая ее знатоком во всем, что касается времени, поинтересовался, сколько в среднем живут обычные мухи. Сеньора Фотерингем, хорошо изучившая своих постояльцев, без тени удивления ответила мне, что дней десять — пятнадцать и что пирог с крольчатиной уже стынет. Мне хватило первой из двух полученных информаций, чтобы принять решение, молниеносное, как прыжок пантеры. Я твердо вознамерился исследовать, описать и донести до научной общественности мое очень маленькое, но тревожное открытие.

Как я и рассказал позднее Поланко, трудности были очевидны с самого начала. Надо ли говорить, что мухе, летай она хоть так, хоть сяк, ничего не стоит улизнуть из любого помещения; но, загнав муху в закрытый кувшин или стеклянный ящик, мы рискуем вызвать нежелательные изменения в ее поведении и сократить срок ее жизни. Да и кто знает, сколько из десяти — пятнадцати отпущенных природой дней осталось на долю этому крошечному созданию, которое беззаботно кружит лапками кверху в тридцати сантиметрах от моего лица? Я понял, что если сообщу о своем открытии в Музей естествознания, ко мне тут же пришлют увальня с сетью, и он одним хлопком покончит с моей невероятной находкой. Если я сниму муху на пленку (Поланко это умеет, правда снимает только женщин), риск будет двойной: во-первых, свет софитов может так повлиять на механизм полета мухи, что она вернется к обычным повадкам, чем крайне разочарует и Поланко, и меня, вероятно, да и себя саму, не говоря уже о том, что зрители наверняка обвинят нас в мошенническом использовании фотомонтажа. Менее получаса (ведь нельзя было забывать, что жизнь мухи течет во много раз быстрее, чем моя) понадобилось мне на принятие решения: лучший выход — сокращать понемногу размеры комнаты до тех пор, пока мы с мухой не окажемся в минимально допустимом пространстве, ибо таково необходимое условие научной чистоты эксперимента (я собирался вести дневник, делать фотографии и прочее, и прочее), иначе моему докладу будет грош цена. Однако прежде всего надо было вызвать Поланко, чтобы он, выступив свидетелем, убедил общественность не столько в особенностях полета мухи, сколько в моем душевное здоровье.

Избавлю вас от излишне подробного описания моих дальнейших титанических усилий в борьбе с часовой стрелкой и с сеньорой Фотерингем. Наловчившись входить и выходить, только когда муха была далеко от двери (в первый же раз, когда я попытался выйти, одна из двух ее приятельниц, к счастью для себя, улетела прочь; другая вскоре была безжалостно раздавлена пепельницей), я начал завозить материалы, необходимые для сокращения пространства, но сперва предупредил сеньору Фотерингем, что перемены будут носить временный характер, и передал из-за едва приоткрытой двери ее фарфоровых овечек, портрет леди Гамильтон, а за ними последовала и почти вся мебель, но тут я был вынужден идти на крайний риск, распахивая дверь настежь, пока муха отдыхала на потолке или умывалась, сев на мой письменный стол. На первом этапе подготовительных работ волей-неволей приходилось следить не столько за мухой, сколько за сеньорой Фотерингем, которая, по моим наблюдениям, явно подумывала о звонке в полицию, а с полицейскими мне вряд ли удалось бы объясниться через щелку в двери. Сильнее всего встревожила сеньору Фотерингем доставка огромных листов прессованного картона, о назначении которых она, естественно, догадаться не могла, а правду я бы ни за что не открыл, потому что знал хозяйку пансиона достаточно хорошо: способы мушиного полета были ей в высочайшей степени безразличны; пришлось сказать, что я участвую в разработке архитектурных проектов, имеющих определенное отношение к идеям Палладио (особенности перспективы в театре с эллиптическими арками); слова мои она выслушала с тем выражением, которое в похожих обстоятельствах появилось бы на морде черепахи. Я пообещал ей возместить любой возможный ущерб, и через два часа листы картона были установлены на расстоянии двух метров от стен и потолка, для чего пришлось прибегнуть ко всяческим ухищрениям, а также скотчу и скрепкам. Муха, казалось, не проявляла ни недовольства, ни тревоги; она по-прежнему летала лапками кверху и успела уничтожить значительную часть куска сахара, запив его водой из наперстка, который я заботливо поставил в самом удобном месте. Надо пояснить (все это тщательно зафиксировано в моем дневнике), что Поланко не оказалось дома, и некая сеньора с панамским акцентом заявила мне по телефону, что местонахождение моего друга ей неизвестно. При той замкнутой и уединенной жизни, какую я веду, довериться я мог одному лишь Поланко. Дожидаясь его появления, я продолжал сокращать жизненное пространство мухи, чтобы создать оптимальные условия для эксперимента. К счастью, вторая партия картона оказалась куда меньше первой — что понятно для любого владельца русской куклы матрешки, — а потому сеньора Фотерингем, глядя на то, как я затаскиваю листы к себе в комнату, всего лишь поднесла руку ко рту и подняла высоко над головой разноцветную метелку для стряхивания крошек со стола.

Я со страхом предчувствовал, что жизненный путь моей мухи скоро оборвется. Мне прекрасно известно: субъективизм — первый враг экспериментатора, однако у меня создалось впечатление, что она все чаще присаживается отдохнуть или умыться, словно летать ей надоело или полет стал ее утомлять. Я слегка помахивал рукой, чтобы убедиться в неизменности ее рефлексов, и крошечное существо каждый раз стрелой взмывало в воздух — лапками кверху, потом облетало становившееся все более тесным помещение — по-прежнему вверх тормашками, время от времени устремлялось к листу картона, служившему потолком, и садилось на него с небрежным изяществом, которого ей — как ни больно об этом говорить — так не хватало, когда она опускалась на кусок сахара или на кончик моего носа. Поланко дома не было.

На третий день, в ужасе от мысли, что жизнь мухи может прерваться в любое мгновение (с невольной усмешкой я представлял ее лежащей на полу лапками кверху, недвижимой и теперь уже навеки уподобившейся всем прочим мухам), я приволок последнюю партию картона и ограничил жилое пространство до такой степени, что уже не мог стоять во весь рост, и отныне вел наблюдение, расположившись на полу на двух подушках и матрасике, которые, рыдая, принесла мне сеньора Фотерингем. На этом этапе работы сложнее всего было входить и выходить: каждый раз приходилось осторожно снимать и снова устанавливать один за другим три листа картона, следя за тем, чтобы не осталось ни малейшей щелочки, и только потом открывать дверь комнаты, за которой в последнее время завели обычай собираться жильцы пансиона. Вот почему, услышав наконец в телефонной трубке голос Поланко, я издал вопль, которому впоследствии как он, так и его оториноларинголог дали самую суровую оценку. Я начал бормотать какие-то объяснения, но Поланко прервал их, заявив, что примчится ко мне немедленно. Однако, поскольку нам двоим и мухе в тесном помещении не хватило бы места, я решил сначала ввести его в курс дела, чтобы потом он, понаблюдав за мухой один, засвидетельствовал, что скорее с ума сошла муха, нежели я. Мы договорились встретиться в кафе на углу около его дома, и я за кружкой пива изложил, что от него требуется.

Поланко раскурил трубку и посмотрел на меня долгим взглядом. Рассказ мой явно произвел на него сильное впечатление, он, кажется, даже слегка побледнел. Если не ошибаюсь, я уже упоминал, что вначале он вежливо поинтересовался, уверен ли я сам в том, о чем рассказываю. Видимо, мне удалось убедить его; он впал в глубокую задумчивость и молча продолжал курить, не замечая моего нетерпения (вдруг она уже умерла? а вдруг умерла?), а я поспешно расплатился за пиво, чтобы заставить его, черт возьми, подняться с места.

Но он и не думал вставать, тогда я, выйдя из себя, закричал, что помочь мне — его моральный долг, ведь моему докладу никто не поверит, если факты не подтвердит надежный свидетель. И тут он пожал плечами — с таким видом, словно на него внезапно накатила смертная тоска.

— Бесполезное это дело, приятель, — сказал он наконец. — Тебе-то, может быть, и поверят даже без моего свидетельства. А вот мне...

— Тебе? Почему же тебе не поверят?

— Потому что все гораздо хуже, чем кажется, — пробормотал Поланко. — Подумай сам: ведь это ненормально и даже неприлично, чтобы муха летала кверху лапками. Да и нелогично, если разобраться.

Но именно так она и летает! — заорал я, до смерти напугав сидевших поблизости посетителей.

— Кто ж спорит? Именно так она и летает. Но на самом-то деле эта муха продолжает летать точно так же, как любая другая муха. Просто ей на долю выпало стать исключением — но совсем в ином плане. Это не она, а все остальное перевернулось и встало с ног на голову, — сказал Поланко. — Но вот тут мне, пойми, никто не поверит, потому что это недоказуемо, тогда как муху каждый может видеть собственными глазами. Так что пойдем-ка лучше, я помогу разобрать твои картонные сооружения, пока тебя не выставили из пансиона. А?

Перевод Е. Хованович

Обращение Теодора В. Адорно

/ не написал почти ничего о котах и кошках, и это странно, потому что кот и я, мы как Инь и Ян, навечно прильнувшие друг к другу (а в этом весь Tао , и заметьте, любой gato — то есть по-испански кот — имеет все три буквы Тао, а первая — g — напоминает маленькое отверстие, которое всегда делают в пончо женщины индейского племени навахо, чтоб душа их не осталась в плену одеяния. Впрочем, Киплинг уже давно открыл, что кот walks by himselfs и ничто, никакой Тао, никакие магические заклинания не в силах удержать это существо вне пространства его намерений и дел. / В. Адорно часто разгуливал по страницам Сеньона, и тут мне, пожалуй, надо объясниться: дело в том, что его Инь и мое Ян (или наоборот — в зависимости от фаз луны и цветенья трав) сдружились и переплелись без всякого договора, без этого — вот вам котеночек, и значит, наливай ему вовремя молока в блюдце, тогда он постепенно раскроет перед тобой свои кошачьи повадки: пометит территорию, будет спать на твоих коленях, станет ловить тебе мышей. Но у нас ничего похожего! Ничего похожего на этот горестный пакт одиноких старушек со своими котиками или кошечек со стариками. Мы с женой увидели Теодора, когда он шествовал по тропе, ведущей к нашему дому. Кот был грязный, этакий бродяга черный под густым слоем пыли, едва прикрывающей проплешины — следы жестоких сражений. Потому что Теодор вместе с десятком других котов жил тем, что ему перепадет на помойках, вроде бедолаг, которые роются на свалках.

И битва за каждый селедочный скелет — это Аустерлиц, Каталаунские поля, Канча-Райяда, это рваные уши, хвосты, содранные в кровь, это жизнь свободного кота. Но Теодор был сообразительнее других котов, что сразу стало ясно, как только он мяукнул у входа и, не подпуская к себе, всем своим видом дал понять: если блюдце с молоком будет поставлено на приемлемой для него no cats land, он соизволит его выпить. Мы выполнили это условие, и Теодор решил, что нас, пожалуй, можно исключить из числа презренных; взаимный молчаливый уговор помог нам блюсти нейтральную зону без всяких там красных крестов и организаций объединенных наций — мы просто оставляли дверь приоткрытой ровно настолько, чтобы не задеть его самолюбие, а вскоре черное пятно, закручиваясь настороженной спиралью, стало рисоваться на красных плитах гостиной, потом облюбовало коврик у камина, и вот там-то, сидя с книгой Пако Урондо, я увидел первый знак нашего альянса: приглушенно мурлыча, Теодор растянулся в полудреме, как у себя дома, и хвост доверительно лег во всю длину. Спустя два дня он позволил мне расчесывать ему шерсть щеткой, а через неделю я принялся лечить его раны оливковым маслом и серной мазью; все лето он приходил к нам каждое утро и каждый вечер, и хоть бы раз, представьте, хоть бы разок соблаговолил остаться на ночь, но мы и не настаивали, нам уже пора было в Париж, а взять его с собой — никакой возможности, цыгане и синхронные переводчики, мотающиеся по свету, не заводят котов; кошки, коты — это закрепленная территория, это гармоничное согласие с ее пределами; у кота нет тяги к странствиям, он неспешно движется по своей маленькой орбите — из кустов к плетеному креслу, из прихожей к клумбе с анютиными глазками. Рисунок его движения — томливый, как у Матисса, этого вальяжного кота от живописи, и никогда, как у Джексона Поллока или, скажем, у Аппеля / день отъезда — жуткое чувство вины: а что, если он отвык от прежней жизни, что, если все это молоко, все эти кусочки со стола, вся наша ласка обернутся непоправимым злом, и — снова помойки, снова разодранные уши, снова разборки не хуже, чем у бандитов? Восседая на каменной ограде, он смотрел, как мы уходим, такой чистенький, с блестящей шерсткой, и все принимал, все понимал. Зимой я думал о нем без конца и мысленно его похоронил, мы говорили о Теодоре с элегическими интонациями в голосе. Но вот снова лето, снова наш Сеньон, и когда я в первый раз пошел с мусором на помойку, оттуда разом выскочили восемь кошек — серо-бурых, грязно-белых и черных, но не Теодор, нет: его белый галстучек на глянцево-черном не дал бы обознаться. Что ж, наши опасения оправдались, естественный отбор, закон самого сильного, бедный зверь. Прошло дней пять-шесть, мы ужинали на кухне и вдруг видим — сидит за окном этакий лунный призрак из фильма Мидзогути. Разевает рот, мяукает, но в оконном стекле — кадр немого кино; у меня, дурака несчастного, глаза повлажнели, я поспешно распахнул окно и осторожно протянул ему руку, каждый знает, сколько всего могут стереть и порушить восемь месяцев разлуки. Теодор позволил взять себя на руки, грязный, больной, но тотчас спрыгнул на пол, и стало видно: сидит себе угрюмый, чужой и ждет еды с сознанием своего полного на то права. А потом сразу отправился к двери этаким своим манером и по обыкновению замяукал истошно, будто ему прищемили душу. На другое утро он уже играл у нас, мирный и веселый, покорно стерпел и щетку, и серную мазь. На следующий год все повторилось, правда, он не появлялся целый месяц, будто нам в наказанье, пусть думают, что я погиб, пусть угрызаются. Но в конце концов пришел — отощавший, весь больной, и это был третий и последний год языческой и раздольной жизни Теодора В. Адорно, тогда я его и сфотографировал, и написал о нем, и, конечно, снова принялся лечить, что-то у него случилось с шерстью, оплешивел. Вдобавок ко всему Теодор влюбился и от этого совершенно одурел, ходил по дому туда-сюда и, задрав голову, испускал утробные вопли. А к вечеру ошалело несся через сад и потом долго плыл в клеверах. Однажды я чуть не на цыпочках последовал за ним и увидел: бежит по тропке к одной ферме в долине, а потом — раз! — и скользнул куда-то, завывая и плача. Бедный Теодор-Вертер, сраженный любовью к какой-то позорно доступной кошке. Чем кончится эта идиллия среди лавандовых трав Воклюза? Какая судьба ждет Теодора? Вряд ли судьба Вертера, скорее — Хуана де Маньяры: я убедился в своей правоте только теперь, этим летом, и то лишь спустя два месяца после нашего приезда в Сеньон, когда мы почти смирились с исчезновением Теодора. Погиб, что там! Конечно погиб: какой-то помойный котяра прокусил ему горло — и все. Бедняжка Теодор, влюбленный, обессиленный, ну жуть / половина двенадцатого — самое время сходить за хлебом, попутно отправить почту и выбросить мусор; я шел по тропинке, ни о чем в особенности не думая, как это бывает в минуты неожиданных открытий (тут еще и еще раз подумать: почему, собственно, когда твое внимание ничем не занято, перед тобой вдруг приоткрывается дверка, и как это взять и от всего отключиться, раз иначе ты не можешь сосредоточиться. / экспресс-почтой, а это авиа, allez, au revoir monsieur Serre, вот, пожалуйста, ваш горячий батончик, пару слов с месье Бланком, на ходу обмен метеорологическими соображениями с мадам Амурдедье, и вдруг — темное пятнышко под желтым разливом полуденного света, дом мадемуазель Софи, темный клубочек у дверей, не может быть, как это, что за черт, да нет, днем все кошки черны, ну что я, чтобы великий язычник грелся на солнышке у дверей этой сухонькой мадемуазель Софи, этой сгорбленной старой девы, этой богомолки, очки и шляпка и запавший рот, затерянный между нависшим носом и задранным подбородком, Теодор! Теодор! Я прошел мимо, он даже не взглянул на меня, я тихонько позвал: Теодор. Теодор chat ну хоть бы шевельнулся, Хуан де Маньяра пришел к вере, я увидел блюдечко с молоком и рядом — жалкое ребрышко, такое же, наверно, как у самой мадемуазель. Рацион убогой жизни церковной крысы, запах дешевого мыла и воска. Новообращенный Теодор презрел меня окончательно, он готовится к вечной жизни, уверовав, что у него есть душа, может, даже ночью спит дома, вот она — кротость, вот последнее покаяние, я — грешный, надо же, он и мысли не допускал о закрытой двери, а теперь — пожалуйста — остренькие коленки мадемуазель Софи, вышитые салфетки, молитвы в лад мурлыканью, праведная жизнь в прованской деревне. А как же Тао, как же любовные подвиги и эта особая манера играть с бумажными шариками, которые мы ему скатывали из воскресных приложений к «Насьон»? / видел еще раза два-три, но он так и не признал меня, ну и не надо, я больше не стану звать тебя, да и где у меня, собственно, право, коль скоро ты, самый вольный и языческий кот, а теперь самый ревностный католик во всем кошачьем царстве Воклюза, лежишь-полеживаешь у дверей твоей святоши, охраняешь ее словно верный пес. Ах, Теодор, до чего удивительно было смотреть, как ты, хвост трубой, бежишь по тропке к зарослям лаванды, исходя стоном по своей возлюбленной; сколько радости доставляла нам встреча с тобой каждый год; ты появлялся когда тебе вздумается, порой даже лунной ночью, выбирал все-таки часок-другой, чтобы впрыгнуть в окно и побыть с нами, и, конечно, спешил к свободе, которую, как многие из нас, в конце концов променял на свое пенсионное житье-бытье, на обещанные тебе небеса.

Комментарии: