Повесть о сыне
Шрифт:
К вечеру следующего дня брат ушёл.
Таким образом, наши хождения в тюрьму с передачами прекратились. Но немцы опять сами часто проведывали нас - всё надеялись застать Олега или брата.
Двадцать пятого января они не пришли. Я забеспокоилась. То я страшилась, когда они приходили, теперь я ждала их. Приходят - значит, ищут. Не пришли - значит, нашли.
Я кинулась в полицию.
Дежурил молодой, неопытный полицейский. Он, видимо, был в курсе дела молодогвардейцев, но не знал подробностей и фамилий. И я, чувствуя, как у меня холодеют руки и ноги и всё плывёт перед глазами, решилась спросить:
– Кошевой и Коростылёв... есть у вас?
Полицейский, позёвывая, обошёл все камеры, выкрикивая фамилии сына и брата. Никто не отозвался. Я ушла. Но тревога продолжала сушить мою душу. И я не обманулась.
Двадцать девятого января, к концу дня, к нашему дому подъехали сани, запряжённые тройкой лошадей. В квартиру вошли жандармы и полицейские во главе с Захаровым, все пьяные. Захаров крикнул:
– А ну, давай одежду сына - всё, что есть! Да живей у меня!
Я ответила:
– Дома не осталось одежды. Всю её уже забрала полиция...
Захаров презрительно прервал меня:
– Ну-ну! Это такая же правда, как то, что ты не знала, где твой сын.
– И не знала, - ответила я, чувствуя, как пол уходит из-под ног, - и сейчас не знаю.
– Ничего, зато мы знаем.
Я смолчала. Я всё ещё надеялась, что он обманывает меня или просто так мучает, но тут один полицейский удивлённо спросил у Захарова:
– А что, разве Кошевого уже того... поймали?
– Поймали, - осклабился Захаров, свёртывая папироску и не сводя с меня глаз.
– Отстреливаться, щенок, вздумал, полицейского ранил. Хорошо, что в нагане у него был всего один патрон...
Когда я пришла в себя, полицейские уже уходили, хлопая дверями. Собрав последние силы, я кинулась за ними, крикнула:
– Олегу... можно еду принести?
– Еду?
– переспросил Захаров, криво усмехаясь.
– Да его и в Краснодоне-то нет. Вообще нет. Сын твой расстрелян в Ровеньках.
Падая опять, я успела крикнуть ему вслед:
– Палач, будь ты навеки проклят!
Если бы не мама, не знаю, что стало бы со мной. Но я Поддалась маминой доброй ласке. Бабушка верила, что внук её жив, что его не возьмёт никакая пуля. И эту непреклонную веру она передала и мне. Вместе с мамой и я стала надеяться. На что? Я этого не могу объяснить. Мы словно чуда ждали...
ПРИШЛИ!
Потянулись чёрные, длинные дни, длинные бессонные ночи.
Мы жили в крайнем напряжении сил. Что с Олегом? Неужели правду сообщил Захаров? Где Николай? Жив ли он?
В голову приходили самые страшные догадки, но мы старались приободрить друг друга и вслух высказывали только утешительные предположения.
Маленький Валерик то и дело приставал к нам:
– А почему так долго папы нет? Он принесёт мне хлебца? А Олезя (так звал он Олега) скоро придёт?
Отвечая ему, мы, казалось, сами верили в то, что сочиняли.
Как-то рано утром зашла к нам знакомая Лышко, проживавшая в посёлке шахты No 1-бис. Она передала записку от Николая, которая была датирована 25 января. Николай сообщал, что благополучно живёт в погребе, беспокоился о судьбе Олега, передавал приветы родным. Он прятался там три дня, но потом начались облавы, и он ушёл. Куда - Лышко не знала.
И опять - тяжёлые предчувствия, ожидания и надежды...
Немцы приказали нам два раза в день ходить в полицию отмечаться. С востока грозно доносился артиллерийский гул. Фронт был всего в двенадцати километрах от города.
Мы часто следили за нашими самолётами, радовались, когда они бомбили немецкие войска и склады, - мы не боялись этих бомб. Как мы ждали своих!
Первого февраля полиция из Краснодона эвакуировалась в Ровеньки, забрала с собой и арестованных - последнюю партию обречённых на смерть. Среди них были Люба Шевцова, Семён Остапенко, Виталий Субботин и Дмитрий Огурцов.
Но часть полицейских оставалась ещё в Краснодоне, и мы должны были ходить отмечаться. Третьего февраля вызвали в полицию бабушку и снова сильно избили её.
С этого дня я начала прятаться от немцев.
Полиция приходила за мной. Мама сказала, что я пошла в село достать хлеба. Тогда пьяные полицейские начали издеваться над мамой и над маленьким Валериком. Один из них взял ножницы и, хохоча, колол ими трёхлетнего Валерика.
– Мама, мама!
– кричал Валерик, и холодным потом покрывалось его маленькое, высохшее от голода личико.
А фронт всё приближался к Краснодону. Уже восемь километров было между нами и освобождением. Слышна была даже пулемётная стрельба. В Краснодоне с нетерпением ждали своих.
Дни шли, как длинные годы. Сил не было дальше терпеть...
Девятого февраля к нам в квартиру зашёл незнакомый человек. Он коротко сказал, что пришёл из Ровенек, и подал мне записку. Это была записка от Николая.
"Дорогая мама!
– писал он.
– Нахожусь в ровенецкой тюрьме. Выдал меня Крупеник в Боково-Антраците. Не знаю, вырвусь на этот раз или нет. Пригнали сюда много краснодонских ребят. Часто нас гоняют на работу. Как хочется увидеть вас! Целую, Коля".
Последняя маленькая надежда была вырвана у нас подлым предателем. Находившаяся с нами тогда Елена Петровна Соколан предложила пойти в Ровеньки и понести Николаю письмо и передачу. За сборами в дорогу я как-то отвлеклась, но мама слегла. По её худым восковым щекам то и дело скатывались слёзы.
Двенадцатого и тринадцатого февраля гестапо провело облавы в квартирах, погребах и сараях. Искали мужчин. Удалось захватить около ста человек разного возраста; фашисты их согнали в полицию.
К вечеру 13 февраля все немецкие части начали в панике покидать Краснодон. Поднялась невероятная суета. А утром 14 февраля 1943 года в Краснодоне не было уже ни одного гитлеровца.
Ровно в одиннадцать часов в город ворвались наши танки. Увидев первый советский танк, мы бежали за ним, плача от радости, поднимая к танкистам руки, благословляя наших освободителей.
Не знаю, кто в этот день мог усидеть в комнате. Жители города вышли встречать Красную Армию. К вечеру Краснодон был заполнен нашими войсками. Мы пригласили к себе на квартиру двадцать красноармейцев. Взяли бы больше, если бы могла вместить квартира. Мы с мамой стирали им бельё, варили обед, подавали на стол. Моя старенькая мама, забыв об усталости, целовала и сажала к столу красноармейцев, как родных сыновей.
Когда первые танки въехали в полицейский двор, никто не отозвался на зов танкистов. Камеры молчали. Трупы расстрелянных лежали во дворе. Их было полно и в камерах. Немцы не оставили в живых ни одного человека из тех, кого захватили накануне.