Праведные убийцы
Шрифт:
— Передаривать подарок — уже неприятно, продавать его — еще хуже, но подарок, который к тому же еще и узнаваем, — это удар ниже пояса. И не говори, пожалуйста, — Грэбендорф обратился к Лизе, — что это от невнимательности.
— Ты ведь знаешь, Норберт больше не владеет книгами. Собственной библиотеки у него нет с 1990 года. Он не может себе этого позволить.
Грэбендорф закатил глаза.
— Я выкупил их, а он не постыдился добросовестно мне их отправить. — Он протянул руку сначала Лизе, затем мне и удалился.
— Неужели никто из вас не замечает, как вы всегда и всюду говорите сначала «я», а себя при этом рассматриваете в третьем лице, будто памятник уже себе воздвигли?
— Какая связь?
Грэбендорф вообще-то был прав! Я был поражен и даже пристыжен его заботой и преданностью. Сам я никогда не отправлял Паулини книги!
Наш спор прервал фотограф из Лейпцига, которого я не знал. Лиза обнялась с ним, что в ее случае редкость. Теперь она пряталась за ним. Я несколько раз подходил к ней с кем-нибудь, чтобы представить. Лиза, казалось, была скорее возмущена, а фотограф, отходивший каждый раз на шаг — фамилию я так и не запомнил, — только усложнял процесс.
Мы были среди первых, кто покинул мероприятие. Очередь терпеливо ждавших снаружи на холоде, чтобы пройти внутрь, едва сократилась.
— Это деградация и абсурд, — сказала Лиза, пока мы ждали поезд в метро. — Одни в деньгах купаются, другие не знают, как свести концы с концами. И это всё не имеет никакого отношения к качеству.
Поскольку в ее представлении я относился к тем, кто родился с серебряной ложкой во рту, я промолчал.
— Почему люди должны стоять тут снаружи на холоде?! — крикнула она.
— На каждой выставке так. Просто больше людей уже не поместится…
— Подлость, деградация и подлость.
Молчание длилось всю обратную дорогу. Из-за нее я тоже чувствовал себя нехорошо. Не просить же Лизу поменять отношение к вечеру. Я даже боялся, что она, придя домой, соберет старый чемодан и сядет в машину.
— Можешь представить там Паулини? — спросила она, когда мы зашли в квартиру.
Это было Лизиным quod erat demonstrandum. Любое возражение было бессмысленным.
— Вполне, — упрямо ответил я. — Но он не вынес бы тебя рядом со мной.
С тех пор, как я начал писать о Паулини, я не возвращался к этой теме, хотя она всё еще не давала мне покоя; я часто представлял, какой была бы наша случайная встреча во время похода. Лиза оставила мой комментарий без внимания.
Как вы легко могли догадаться, мой проект по Паулини не сделал меня неуязвимым. Иногда мне даже казалось, что я сам себя наказывал. Но действительно ли речь шла о Паулини? Разве он не был скорее символом, шифром, если угодно, того, каким однажды был наш мир и как он теперь беспощадно погибал? Я совсем не имею в виду Восток, я имею в виду книги в целом, их ценность и незаменимость. Разве не правда, что в помещениях Паулини собиралась вся мировая литература, даже если на немецком языке? Каждая и каждый мог ее приобрести. Великолепнейшие издания! А Паулини, каким бы он ни был, поставил жизнь на служение этому делу. Если бы все читатели вымерли, он остался бы последним.
Я казался себе мелочным и бездушным, настаивая на Лизином признании. Откуда бралось это стремление, спрашивал я себя, известить весь мир о нашей связи?
В один из ее ставших редкими визитов в Берлин мы отправились на пароме по Ваннзее в Кладоу, а оттуда пешком в Закроу к церкви Спасителя, которая на всех изображениях выглядит как стоящий на якоре миссисипский пароход. Мне нравится вид на Глинике со Шпионским мостом, а если посмотреть вправо — вид на молочную ферму и башни Бельведера. Слева и справа от входа в церковь на камне были высечены длинные цитаты из Библии. Я читал вслух текст на левой стороне, иной раз запинаясь — некоторые буквы были стерты. Правую сторону, Послание к Коринфянам, тринадцать, Лиза, наоборот, продекламировала как стихотворение. Ее голос звучал иначе, проникновеннее и в то же время решительнее. Я ощутил как назидание, когда она дошла до места «Любовь снисходительна и благосклонна, любовь не соперничает, любовь не мучит, она не злочинствует, не возрадуется несправедливости, но возрадуется правде. Любовь всё перенесет, она всему верит, всего надеется, всё претерпит. Любовь никогда не перестает».
Мы держались за руки, и я чувствовал, как ее пальцы непроизвольно то сжимались, то разжимались — как иногда бывало, когда она засыпала рядом.
В такие моменты я был полностью в нас уверен. Мысль о том, что Паулини мог нам как-то навредить, казалась просто нелепой. Напротив. Именно ему мы были многим обязаны. Если бы не он, мы никогда не встретились бы.
Удивительным образом мне не удавалось наделить своего Паулини тем, чего я как читатель ожидал от него, пожалуй, больше всего, — способностью видеть в каждой книге неопалимую купину. Я по себе знал, как книги меняли реальность, как их персонажи входили в мою жизнь, как я входил в жизни персонажей. Но я никогда не замечал такого за Паулини. И когда я спросил у Лизы, какие книги зажигают в Паулини тот самый огонь, ради каких книг он готов разорвать себя на части, она уклонилась от ответа, будто это был детский вопрос. Но она поняла меня, и мне нравилось, что между нами возникла вдруг эта крошечная трещина, которая неизбежно должна была разрастись, это был лишь вопрос времени.
Перечитывая стихотворения Ницше из цикла принца Фогельфрай, я разрывался. Многое мне казалось просто смешным, но в следующий миг я уже видел в этом нечто гениальное. Таким же двойственным я воспринимал образ Паулини, некогда легкомысленно титулованного мною принцем Фогельфрай. Как рассказчик я ужасался, когда в воссозданном образе Паулини обнаруживал те его стороны, которые тогда не замечал или игнорировал. Они вдруг ставили под вопрос весь мой замысел. Мне, как мужчине, который боролся за Лизу, они были на руку, но они явно противоречили образу, который она создавала вокруг него.
Разве я не испытывал определенной амбивалентности и раньше? Я редко оставался спокойным и невозмутимым рядом с Паулини. Промежутки между посещениями становились больше, мною овладевала неуверенность, чуть ли не страх, который я был готов подавлять, словно чувство вины.
Однажды я спросил у Лизы, были ли в жизни Паулини другие женщины помимо Виолы и той словачки, о которой я ничего не знал, с которой даже Лиза пересеклась всего один раз в пансионе «Прэллерштрассе».
— Норберт пользуется популярностью у женщин, — утверждала Лиза.
Я возражал. У Паулини, может, и было накачанное отжиманиями тело, но его лицо напоминало лицо Пиноккио: острый нос и пухлые щеки, неуклюжий подбородок и три волосинки…
— Он интеллектуал, он харизматичен, и если бы ты его хоть раз увидел на Балтийском море…
— То есть их было много?
Насколько ей было известно, нет. От жены одного офицера я узнал, что она лишила его девственности.
— Даже в школе книготорговцев?
Лиза пожала плечами. Она выдала мне секрет о его отношениях с вдовой профессора с Вайссер Хирш. Но что Хана, словачка, что вдова профессора отделались от Паулини или бросили его. Лиза косвенно признала это, выражая возмущение. Почему с ним осталась именно Лиза? Или мне от ревности виделись призраки?
— Будучи еще в Дрездене, он регулярно посещал бордель.
— Откуда ты знаешь?
— Он сам мне рассказал.
Она была единственной, с кем он мог об этом поговорить. Поначалу она и слышать об этом не хотела, но он жил один и никому не изменял. «Парень-то он порядочный». Какое-то время он тратил все остававшиеся деньги на эти посещения. Он рассказывал ей о женщинах, которыми восхищался, о женщинах, которые знали, чего хотят. Ему удавалось так долго уговаривать ее, Лизу, что однажды она сама туда сходила.