Праведные убийцы
Шрифт:
— А твоя мать?
— Она уж справится как-нибудь без меня одну ночь!
— Вы там же останетесь с ночевкой?
Позже я узнал от Лизы, что Юлиану, о котором я и так был невысокого мнения, если свидетели не изменят показаний, грозит тюремное заключение.
Мне пришлось снова и снова переспрашивать, пока Лиза не оказалась в состоянии произнести формулировку «ксенофобские эксцессы». Пальцами она начертила в воздухе кавычки. Она считала, что стычки между немцами и чехами в Саксонской Швейцарии случались и раньше. Это не новое явление и к расизму не имеет никакого отношения. Прямо как футбольные фанаты разных клубов.
— Ты ему еще пирог испеки, он же избил кого-то!
Лиза с презрением фыркнула и отвернулась. Впервые я задумался, а не повернуть ли назад. Но в конечном итоге даже эти неприятные истории стали частью рассказа о Паулини.
Казалось, с каждой неделей я становился для Лизы всё менее привлекательным. Чтобы описать наши отношения, мне приходили в голову лишь сравнения из мира техники, как будто мне требовалась «новая батарея», а нам «перезагрузка», «сброс настроек». Я бы даже сказал, Лиза лишила меня эмпатии рассказчика. Второстепенного персонажа она сделала протагонистом. Теперь именно его точка зрения кажется убедительной, сочувствие читателя переносится на него, в то время как первоначальный протагонист становится чужим, его судьба нас больше не трогает.
Когда я попросил Лизу объяснить, почему она снова не выходила на связь два дня, ведь она знала, как это меня парализует, она запросто объявила, что разочаровалась во мне и моем образе жизни.
Я был горд, что могу ей что-то предложить, чем-то обеспечить — она отталкивала это. Вместо того чтобы ходить по чтениям, дискуссиям и приемам, она хотела почитать или в театр. Она хотела ходить в походы, а не встречаться с писателями и художниками или посещать их вечеринки. Я стал для нее вторым Грэбендорфом? Почему я никогда по-настоящему не вступился за него перед ней? В его эссе и фрагментах пьес я раз за разом находил что-то, что откликалось во мне, почему я прощал ему и его манеру подавать себя, и поглощающее его честолюбие, неизменно вовлекавшее меня в сравнения и соперничество. Один раз я был в шаге от того, чтобы обратиться к нему. Но я хотел знать, как удержать Лизу. Мне не нужны были прямые или непрямые советы, как расстаться с ней.
Я следил за стационарным и сотовым телефоном, пытался уйти с головой в работу, выл от ярости и тоски, бродил по городу, нигде не находя места, спешил домой, где трясущимися руками поднимал мигающую трубку телефона — сигнал об оставленном сообщении.
Я не знал, как дела пойдут дальше. Изменится ли что-то, когда ее родители умрут? Стоит ли на это надеяться? И куда тогда Лиза переедет?
Она сказала, что нуждается в горах, но прежде всего в виде из ее окна. Он принадлежит ей. Добровольно она ни за что не рассталась бы с ним. А что произойдет, когда ее родители не смогут больше оплачивать аренду? Не придется ли и ей в таком случае съехать?
Каждый раз, подстригая ногти на руках, я всё думал, что с нами будет, когда я в следующий раз возьму в руки щипчики. Я должен был признаться себе — раньше я отмерял подобные промежутки времени по ходу роста ногтей на ногах. Или по посещениям парикмахера. Если у нас всё было плохо, я знал, что скоро станет лучше, если всё было хорошо, я знал, что это ненадолго.
Когда Лиза наконец снова приехала в Берлин, она тут же затеяла спор. Сначала она показалась мне изменившейся — нежной и ласковой; она поблагодарила меня за чистую, прибранную квартиру и вообще за теплый прием, что я подготовил. Я сказал, что передам её благодарность Татьяне, и в тот же миг, как я это проговорил, осознал, какую фатальную ошибку совершил. Весь вечер Лиза не могла смириться, что я, сильный здоровый мужчина, нанял уборщицу. Я возражал, ведь всё зависело от того, сколько ты платишь и как обращаешься с человеком, это форма разделения труда, и если я перестану пользоваться услугами Татьяны, ей это не поможет…
— Ты вообще слышишь себя?! — кричала Лиза. — Пользоваться! Ты вообще не замечаешь, насколько черствым стал?!
Напоследок она обвинила меня «и таких, как ты!» в начавшихся волнениях и неистовой злости. Я отказался продолжать общение в таком тоне.
— Ты виноват, Грэбендорф виноват, весь этот литературный сброд…
Она внезапно прервалась.
— Это я забираю назад. Я имела в виду этих литературных подонков.
Истинными писателями — таков был ее постулат — являются лишь те, кто не хотел быть писателем, Кафка или Эмили Дикинсон. Кто пишет и думает о публичности — тот царь Мидас, перед чьим взглядом или прикосновением всё застывает и гибнет, даже если это приносит большие деньги. Кто не готов вести откровенную и честную жизнь, кто начинает всё подсчитывать, тот как художник никуда не годен и смешон. Она повторила: «Необходимым условием для произведения искусства является честная жизнь». Неготовый принять это условие не смеет брать в руку грифель.
— Ты не только послушно повторяешь слова своего мастера, ты уже даже звучишь как он. — Я еле сдерживался, чтобы не хлопнуть дверью.
Она последовала за мной и уверенно продолжила. Хоть раз кто-то из нас сказал что-то действительно обидное?
— Если меня что-то не устраивает, я говорю об этом, — ответил я, — даже публично, ты знаешь это!
— Тебе-то хорошо! У тебя достаточно денег, ты всюду можешь писать и говорить, что хочешь, потому что они знают, что ты знаешь границы дозволенного. Ах, да перестань… Кроме того, дело не в том, что ты говоришь, а как ты живешь! Изменение — это лишь то, что чувствуешь здесь, на том самом месте, где ты сейчас стоишь.
Затем она заявила, что даже согласно моим «зеленым» критериям Паулини является героем, всю свою жизнь он не водил машину и на самолет никогда не сядет. Уже только за это ему следует выписать месячный чек. Я закрыл уши. Я правда больше не мог этого слушать.
В конце концов мы расселись по разным углам моего дивана и замолчали, уставившись перед собой. Лиза даже заснула и в какой-то момент в испуге вскочила. Она спросила время. Смеркалось. Лиза сняла блузку и брюки, подошла ко мне, собираясь сесть на колени.
— Мир, — сказала она.
— Я пока не могу.
— Ну же.
Когда за пару дней до ее дня рождения она попыталась мне объяснить по телефону, почему будет лучше, чтобы я не приезжал в Дрезден, я положил трубку. Я не подошел к телефону и тогда, когда она перезвонила и потребовала через автоответчик, чтобы я взял трубку. «Возьми трубку, пожалуйста, возьми, подойди к телефону, пожалуйста!» Во время четвертого или пятого звонка я услышал, как она плачет. Это уже был не плач, она жалобно стонала. Посреди рыданий исчерпался лимит записи автоответчика в двадцать пять минут.
На ум пришло библейское изречение из Закроу: «Любовь всё перенесет, она всему верит, всего надеется, всё претерпит. Любовь никогда не перестаёт». У меня не было сил позвонить Лизе. Я отключил звук на телефоне и вышел из комнаты.
В день ее рождения я поехал в Дрезден. Я ограничился одним подарком — шестидесятилетними золотыми мужскими часами «Ролекс», раньше они были размером с нынешние женские. Невероятно красивые, не сравнить с современными ужасами бренда. Этот подарок был не только дорогим, он соответствовал всем ее требованиям: продуманный, тщательно подобранный, подходящий ей, даже ремешок. Я позвонил в магазин, но Лиза была сегодня выходная. На Вайссер Хирш, после долгого ожидания, мне открыл ее отец. Он с сожалением сообщил, что сам еще не видел Лизхен, но после закрытия магазина она наверняка скоро будет дома, а после они абсолютно точно отпразднуют здесь день рождения, так было всегда. И было бы замечательно, останься я в качестве гостя, он даже предложил мне подождать в доме. Его щеки всё еще были гладкими, даже у подбородка кожа оставалась упругой. Только глаза впадали всё глубже. Или это лоб выпячивался?
Он говорил о своем зимнем саде, об инжире — десерте, который они рвали себе там каждое воскресенье.
Я спросил, как поживает его жена и он сам, справляется ли с последствиями падения.
— О, мы с незапамятных времен хорошо ладим.
А если кто-то ходит для них за покупками, значит, домашнее хозяйство у него под контролем. Ему это даже радость доставляет, он об этом и не задумывался. Иначе заинтересовался бы этим раньше. На мой вопрос, готовит ли он еду, он сказал: «Сейчас нашей Лизхен уже пятьдесят шесть». Его голова двигалась вверх-вниз, постепенно успокаиваясь, словно ветка, с которой взлетела птица. Он очень хотел, чтобы Лизхен наконец встретила того, с кем обретет счастье, время-то идет.