Преодоление игры
Шрифт:
Когда после визитов к прабе Ирме меня спрашивали, что она делала, я отвечала:
— Танцевала лицом.
Сейчас я уверена, что праба Ирма до последнего дня все прекрасно понимала, но то ли по старости ленилась, то ли не хотела говорить от презрения ко всему чужому, что ее окружало. Однако на мой протестующий вопрос «Откуда вы знаете?» она всегда реагировала четко. Поднимая указательный палец правой руки к небу, восклицала:
— Мы маги!
Может, в силу возраста, а может, в силу генной данности, она была темна очами, смугла кожей, а ее густые вьющиеся кудри цвета безлунной ночи не знали, что такое седина. Таким образом, в моих глазах она была лишена даже той светлости, какую сообщают человеку бесцветность взгляда и блеклость волос, появляющиеся с годами. Я боялась прабы Ирмы — задержавшейся на белом свете, отставшей от своего поколения и вследствие этого поневоле несколько одичавшей — и по возможности избегала находиться с нею один на один.
И вот ее не стало. Она неподвижно лежала в гробу и ничем не отличалась от себя вчерашней, позавчерашней. Даже ее знаменитые родинки, о которых говорили, что они — печать Бога, как будто готовы были снова заплясать на выразительном темном лице. Глядя на него — слегка, однако, пожелтевшее, — ничего не зная о цветах жизни и смерти, я не сразу поняла, почему оно стало все же менее темным, чем при жизни.
Бабушка Саша, с которой я пришла на похороны, о чем–то тихо переговаривалась с соседями, добиваясь, видимо, сведений о том, кто мыл покойницу. Я же, сообразив все по–своему, дергала ее за юбку в попытках разрешить возникшие сомнения.
— Почему праба Ирма раньше не умывалась?
Мой вопрос привлек внимание собравшихся старушек, они начали оглядываться, превратив нас в объект любопытства. Этого бабушка Саша допустить не могла. Тактично, с учетом публики, она развернула маленький театр.
— Как не умывалась? Умывалась! Ты ошибаешься! — все ее интонации, подкрепленные соответствующими жестами, были необыкновенно выразительными.
— У нее лицо теперь светлее, — с восторгом первооткрывателя вещала я.
Бабушка Саша задумалась, перемещая взгляд вдоль усопшей. Наконец улыбнулась:
— Ты не видишь, да? Раньше у нее были косы черные — и лицо казалось черным, а теперь платок белый — и лицо кажется белым.
— Да-а, — протянула я, подражая взрослым, но тут же снова заявила: — Я первой заметила, что теперь у прабы Ирмы белый платок на голове! — сельчане, услышав это, заулыбались, для них очень непривычно звучало слово «праба», сокращенное от «прабабушка».
Тут надо пояснить, что наши престарелые родственницы, в отличие от местных жителей, ходили с непокрытыми головами. Только зимой укутывались теплыми платками, такими, как остальные женщины.
— Это так, — согласилась бабушка Саша. — Ты это первой заметила. Стой тихо.
И она возобновила попытки о чем–то договориться с распорядителями похорон, ибо на селе эту миссию всегда исполняли досужие старушки, «знающие обряд». А через некоторое время я заметила, что плотная толпа вокруг гроба (еще бы! — хоронили самую старую на тот момент жительницу поселка) начала двигаться. Пришедшие проститься с прабой Ирмой перемещались друг относительно друга, отодвигаясь на задний план, и в комнате их становилось все меньше. Наконец, кроме меня и бабушки Саши тут остались только дед Сеня, сын покойной, да сама покойница. Дед Сеня оперся сжатым кулаком о край комода, примостил на кулак голову с русыми кудрями и громко, навзрыд заливался слезами, никого не стесняясь. Но вот и к нему приблизилась бабушка Саша, что–то шепнула на ухо. Дед согласно закивал, вынул из кармана большой скомканный платок и, суетливо вытирая глаза, заторопился из комнаты.
Мне стало интересно — бабушка Саша явно что–то затевала. Но что? А она тем временем придвинула к столу, на котором возвышался гроб, низенький табурет и, легко подняв, поставила на него меня.
— Чего вы, бабушка? — пыталась сопротивляться я. — Мне страшно.
— Не смотри, отвернись. Вот так, — удовлетворенно погладила она меня по голове, когда я повернулась спиной к гробу и воткнулась лицом в ее многочисленные юбки.
Она все время гладила меня, перебирая косички, теребя банты из новых атласных лент, похлопывая по спине и плечам. Но окончательно отвлечь не смогла, и я ощутила прикосновение чего–то холодного и твердого к опухоли под левым коленом. Первым порывом было сказать об этом бабушке Саше, но тут я услышала, нет — угадала, ее шепот, такой же мерный и неразличимый, как бывал у бабушки Наташки при заговаривании зубов. Я поняла, что бабушка Саша лечит меня, исцеляет. Холодное и твердое нечто все тыкалось и тыкалось в мое больное место, то разминая его, а то словно подгребая от окраин к центру.
Сколько это продолжалось — не помню. Я оцепенела от страха, когда до меня дошло, что бабушка Саша манипулирует не чем иным, а рукой мертвой прабы Ирмы. Это праба Ирма забирает с собой мои хвори!
Бабушка Саша еще и еще водила по мне мертвой рукой. Было невыразимо страшно, так страшно, что хотелось выть, орать, сорваться и бежать подальше отсюда: от тихой прабы Ирмы, от плачущего деда Сени, от всех скорбящих людей — и только теплая рука бабушки Саши, заботливо удерживающая меня, помогала преодолевать свое паническое состояние. Бабушка лечит, ей нельзя мешать, — успокаивала я себя, сдерживаясь из последних сил. Но успокоила ли? — ведь на этом мои воспоминания о тех событиях обрываются. Помню лишь, что бабушка Саша из комнаты выносила меня на руках — почему? — и я, повернувшись назад, из–за ее плеча видела, как, медленно смыкалась толпа, пропускающая нас к выходу.
Господи, как прекрасно детство своей забывчивостью! Я забыла эту историю тотчас же. И только спустя годы, прокручивая в памяти свой опыт, наткнулась на нее. А может, так было задумано бабушкой Сашей? Теперь не спросишь, не узнаешь.
Прошло время, в течение которого родители не знали о том, что предприняла бабушка Саша в отношении моей болезни. Они и раньше старались как можно реже осматривать опухоль, чтобы не внушать мне страха. Хотя теперь я подозреваю, что, возможно, кроме прочего, они боялись накликать беду: если не смотреть — авось обойдется. А теперь, видя меня резвой и веселой, бегающей без устали со сверстниками, несколько успокоились и, казалось, забыли прежние тревоги. И вот настал черед снова показать меня районному хирургу.
Накануне поездки, как и в прошлый раз, папа положил меня животом на стол, пододвинул ближе керосиновую лампу и перед ощупыванием больного места принялся внимательно его осматривать. Тусклый огонек лампы кидал от меня и от него, низко склонившегося надо мной, неровные тени. Папа долго вздыхал, отводил лампу от ноги и снова приближал так, что я чувствовала ее тепло, — старался по картине теней усмотреть наличие прежнего бугорка вместо полагающейся подколенной впадинки. Но бугорка не было, а впадинка, наоборот, прорисовалась.
До конца своих дней папа помнил, как боялся тогда прикоснуться пальцами к моей ноге. Осмотр длился дольше обычного. Сначала бережно, с опаской, папа прощупал здоровую ногу, потом больную, сверяя и сравнивая их состояние.
— Паша, ты видишь, она исчезла! — возбужденно сказал он маме. — Попробуй сама, даже не поймешь, какая нога болела. — Доця, у тебя ножка болит? — одновременно спрашивал он у меня, не доверяя себе.
— Нет.
— А раньше, какая ножка болела: левая или правая?
— Не помню, — стонала я от напряжения.
К хирургу мы больше не поехали. Спустя некоторое время самоуправство бабушки Саши, приведшее меня к чудесному исцелению, конечно, стало известно. После этого папа в случаях особенных своих успехов любил повторять на манер прабы Ирмы:
— Мы маги! — при этом он так же, как и она, вскидывал вверх указательный палец.
— Причем тут вы? — шутила мама, намекая на то, что праба Ирма — ее родня, а не папина.
— А ты — тем более ни при чем, — парировал он, потому что мама, к сожалению, врачевать катастрофически не умела.