Приключения Джона Девиса
Шрифт:
С этими словами Дэвид вынул из-за пазухи бумагу и положил ее на стол. Это было письмо, которое я вручил ему дня три назад в Гибралтаре.
Капитан взял его и, читая, был заметно тронут, потом передал письмо своему соседу; таким образом, оно прошло через руки всех судей, и последний из них, прочитав, положил его на стол.
– Что же в этом письме? – спросил офицер-обвинитель.
– В нем пишут, – заговорил Дэвид, – что жена моя, овдовев при живом муже и оставшись с пятью детьми, продала все, что у нее было, чтобы их прокормить, а потом стала просить милостыню. Однажды ей за целый день ничего не подали, голодные дети плакали, и она украла у булочника кусок хлеба. Из милости и из сострадания к ее горестному положению ее не повесили, но посадили на всю жизнь в тюрьму, а детей моих, как бродяг, отдали в богадельню. Вот что в этом письме… О, мои детки, мои бедные детки! – закричал вдруг Дэвид таким душераздирающим голосом, что слезы навернулись на глаза у всех присутствующих.
– О, – продолжал Дэвид после минутного молчания, – я бы все простил ему, как христианин, клянусь Библией, которая лежит перед вами, господа. Я бы простил ему, что он отнял у меня все на свете, оторвал меня от родины, от дома, от семейства, простил бы ему, что он бил меня, как собаку… Как бы он ни мучил меня, я простил бы его… Но бесчестье жены и детей моих!.. Жена моя в тюрьме, а дети в богадельне! О, когда я получил это письмо, мне показалось, что все духи ада проникли ко мне в душу и вопят: «Месть! Месть!»
– Ты хочешь еще что-то сказать? – спросил капитан.
– Ничего, мистер Стенбау, только, ради бога, прикажите не мучить меня. Пока я жив, у меня перед глазами всегда будут моя несчастная жена и бедные дети. Чем скорее я умру, тем лучше.
– Отведите его назад, в трюм, – сказал капитан, стараясь сохранить твердость в голосе.
Два матроса вывели Дэвида. Нас тоже выслали, потому что суд должен был приступить к совещанию. Но мы не отходили от дверей, чтобы поскорее узнать решение. Через полчаса сержант вышел, в руках у него была бумага с пятью подписями – смертный приговор Дэвиду Монсону. Хотя подобного и следовало ожидать, однако эта весть произвела на всех удручающее впечатление. Что касается меня, то я снова почувствовал раскаяние, которое уже не раз меня охватывало. Не я захватил Дэвида, однако я принимал участие в той экспедиции. Я отвернулся, чтобы скрыть свое смущение. За мной стоял Боб, прислонившись к стене; по простоте душевной он не сумел скрыть чувств: две крупные слезы катились по его суровому лицу.
– Мистер Джон, – сказал он, – вы всегда были благодетелем несчастного Дэвида. Неужели вы теперь его покинете?
– Но что я могу для него сделать, Боб? Если ты знаешь какое-нибудь средство спасти его, говори, я на все готов!
– Да-да, я знаю, – сказал Боб, – что вы добрый и хороший человек. Не могли бы вы предложить команде, чтобы все пошли просить за него капитана? Вы знаете, мистер Джон, он у нас милостивый командир.
– Надежды мало, любезный! Однако попробуем. Только поговори с экипажем ты, Боб: нам, офицерам, нельзя этого предлагать.
– Но вы по крайней мере можете передать капитану нашу просьбу? Вы можете сказать ему, что об этом просят его старые матросы, которые каждую минуту готовы умереть за него.
– Я сделаю, как ты хочешь. Поговори со своими товарищами.
Предложение Боба было принято единодушно, с радостными возгласами. Джеймсу и мне поручено было озвучить капитану просьбу экипажа.
– Теперь, друзья мои, – сказал я, – как вы думаете, не попросить ли Борка пойти вместе с нами к капитану? Он был причиной несчастий Дэвида, его хотели убить. Или он не человек, или в подобных обстоятельствах будет красноречивее нас!
Предложение мое было встречено мрачным молчанием. Но оно было так естественно, что спорить никто не стал, только послышался ропот, выражавший сомнение. Боб покачал головой и запыхтел громче, чем когда-либо. Мы все же решились идти к лейтенанту. Он ходил большими шагами по комнате, рука у него была подвязана. Я с первого взгляда заметил, что он чрезвычайно взволнован, между тем, увидев нас, он в ту же минуту напустил на себя строгий вид. С минуту стояла тишина, потому что мы поклонились ему молча, а он смотрел на нас так, будто хотел проникнуть вглубь наших сердец. Наконец, он сказал:
– Позвольте спросить, господа, чему я обязан вашим посещением?
– Мы пришли предложить вам великое и благородное дело, мистер Борк.
Он горько улыбнулся. Я заметил и понял эту улыбку, однако же продолжал:
– Вы знаете, что Дэвид приговорен к смертной казни?
– Да, и единогласно.
– Иначе быть не могло, потому что на корабле есть только один человек, который мог бы отдать голос в его пользу, но этот человек не присутствовал на суде. Теперь же, когда суд вынес свое решение, когда правосудие удовлетворено, не могло бы ли милосердие начать свое дело?
– Продолжайте, мистер Джон, – сказал он, – вы говорите так трогательно, как наш почтенный пастор.
– Экипаж решил отправить к капитану депутацию и просить помилования Дэвиду, и это доброе дело возложено на нас с Джеймсом, но мы не посмели присвоить себе обязанность, которую вы, может быть, возьмете на себя.
Тонкие бледные губы лейтенанта искривились в презрительной улыбке.
– Вы хорошо сделали, господа, – сказал он, кивнув. – Если бы преступление было совершено над последним матросом и это дело лично меня не касалось, я бы, по своему долгу, был неумолим. Но убить хотели меня – это другое дело. Нож вашего любимца поставил меня в такое положение, что я могу поддаться внушениям сердца. Пойдемте к капитану.
Мы с Джеймсом молча переглянулись. Во всем, что говорил Борк, он предстал точно таким, каким мы его всегда знали, – человеком, который повелевает собой с такой же беспощадностью, как другими, человеком, у которого лицо не зеркало души, а дверь тюрьмы, куда душа посажена в наказание.
Мы пришли к капитану, он сидел, или, лучше сказать, лежал на лафете пушки, стоявшей в его каюте, и, казалось, был погружен в глубочайшую печаль. Увидев нас, он встал. Борк заговорил первым и объяснил капитану причину нашего посещения. Надо признаться, что он сказал капитану все, что сказал бы в подобном случае адвокат, но и не более того: он не молил, а произнес речь. Ни один сердечный порыв не освежил сухости его слов, и, выслушав эту просьбу, я понял, что капитан не может простить, как бы ни был расположен к этому. Ответ был такой, как мы и ожидали, но вмешательство лейтенанта в это дело будто иссушило источник сострадания в душе Стенбау, и голос его был суров, чего я за ним никогда не замечал.
– Если бы это было возможно, – сказал он, – я бы с радостью согласился на просьбу экипажа, особенно учитывая то, что вы, господин Борк, мне ее озвучили, но вы знаете, что долг не позволяет мне исполнить ваше желание. Столь серьезное преступление должно быть наказано по всей строгости закона, личные наши чувства не могут идти в сравнение с интересами службы, и вы, лейтенант, лучше других знаете, что я подверг бы себя справедливому порицанию начальства, если бы проявил снисходительность в деле, которое касается поддержания дисциплины.
– Но, мистер Стенбау, – вмешался я, – подумайте о необычном положении несчастного Дэвида, о насилии, может быть, законном, но, конечно, несправедливом, которое сделало его матросом! Вспомните обо всех его страданиях и помилуйте, как помиловал бы сам Господь Бог.
– Мне даны готовые законы, мое дело только исполнять их, и они будут исполнены.
Джеймс хотел что-то сказать, но капитан жестом призвал его к молчанию.
– Тогда извините, что мы вас побеспокоили, – сказал Джеймс дрожащим голосом.