Приключения Джона Девиса
Шрифт:
Капитан шлюпа «Обезьяна» прибыл к нам с извинениями и сел с нами за стол пить чай. Между тем койки были снова спущены, сигналы исчезли, пушки возвратились на свои места, и часть экипажа, которая не была на вахте, спокойно отправилась продолжать прерванный сон.
Глава XIII
Через несколько дней мы пришли в Смирну, и, как только бросили якорь, наш консул прислал письмо капитану. Он писал, что у одного знатного англичанина в Смирне есть предписание адмирала ко всем капитанам английских судов в Леванте перевезти его со свитой в Константинополь. Стенбау ответил, что готов принять этого пассажира, но тот должен поторопиться, потому как он зашел в Смирну только для того, чтобы узнать, нет ли каких предписаний от правительства, и намерен в тот же вечер сняться с якоря.
Часа в четыре лодка отчалила от берега и направилась к «Трезубцу», она везла нашего пассажира, двух его приятелей и слугу-албанца. В море малейшее происшествие возбуждает любопытство и служит развлечением, поэтому немудрено, что весь экипаж высыпал на шканцы встречать гостей. Тот, кто ступил на палубу первым, будто эта честь составляла его неотъемлемое право, оказался молодым человеком лет двадцати пяти или двадцати шести. Это был красавчик: высокий лоб, надменный вид, черные волосы и женственные руки. Он был в красном мундире с каким-то шитьем и эполетами, в лосинах и сапогах; всходя по трапу, он говорил что-то своему слуге на новогреческом языке, которым свободно владел. С первой минуты, как я его увидел, я не мог отвести глаз: мне казалось, что я где-то видел это замечательное лицо, но никак не мог вспомнить, где именно, голос его тоже был мне знаком. Ступив на палубу, пассажир поклонился офицерам и сказал, что ему очень приятно после годового отсутствия снова встретиться с соотечественниками. Борг на эту любезность, по обыкновению своему, ответил довольно сдержанно и по приказу капитана провел гостя в отведенную ему каюту. Через некоторое время Стенбау вышел на ют, держа незнакомца в красном мундире за руку. Собрав всех офицеров, он подошел к нам и сказал:
– Господа, рекомендую вам лорда Джорджа Гордона Байрона и его приятелей, господ Гобгауза и Экенгеда. Уверен, что он будет пользоваться здесь вниманием, достойным его таланта и имени.
Мы поклонились. Я не ошибся: благородный поэт был тем самым юношей, который покинул колледж Гарро-на-Холме в тот самый день, когда я туда поступил, и о котором впоследствии не раз слышал.
Впрочем, в то время лорд Байрон был больше известен своими причудами, нежели талантом: о нем передавали множество удивительных историй, доказывавших, что он или гений, или сумасброд. Он рассказывал, что у него было только двое друзей, Мэтью и Лонг, и оба утонули. Несмотря на это, он страстно любил плавание, впрочем, большую часть времени проводил в верховой езде или фехтовании. Пиры его в ньюстедском замке славились по всей Англии, общество, которое там собиралось, состояло из жокеев, кулачных бойцов, лордов и поэтов. Все эти честные господа, одетые в погребальные одежды, пили ночи напролет бордо и шампанское из чаши, сделанной из человеческого черепа. Что касается его стихов, то к тому времени был издан только один сборник под названием «Часы досуга», но лучшие из произведений, помещенных в этой книге, впрочем, замечательные по форме и прелестные по содержанию, совсем еще не предвещали блистательных жемчужин поэзии, которые Байрон впоследствии оставил миру. Журнал «Эдинбург ревью» жестоко изругал эту книгу. Критика достойных шотландцев до того поразила благородного поэта, что один из его приятелей, войдя к нему в ту минуту, когда он закончил ее читать, подумал, что бедный Байрон заболел или с ним случилось ужасное несчастье. Но он тотчас ободрился, решив отомстить за критику сатирой. Появилось его знаменитое «Послание к шотландским критикам», и он утешился. Потом, отомстив и выждав некоторое время, чтобы те, кого он жестоко оскорбил, могли потребовать удовлетворения, но так и не дождавшись и всем наскучив, он выехал из Англии: посетил Португалию, Испанию, Мальту, поссорился там с одним офицером главного штаба генерала Окса, вызвал его на дуэль, но тот приехал с извинениями, когда Байрон со своими секундантами уже ждал его в назначенном месте. Тогда лорд Байрон сел опять на корабль и через неделю прибыл в Албанию, простившись со старой Европой и христианскими языками, проехал полтораста миль, чтобы познакомиться в Тепелине со знаменитым Али-пашой; тот должен был куда-то ехать, но, будучи извещен, что знатный англичанин намерен посетить его, приказал приготовить ему покои, лошадей и оружие.
Вернувшись, Али-паша тотчас принял Байрона, с большими почестями и чрезвычайно ласково. Видно, у этого паши, который определял знатное происхождение людей по вьющимся волосам, маленьким ушам и белым рукам, были также какие-нибудь приметы, по которым он узнавал и гениальных людей. Как бы то ни было, лорд Байрон так очаровал пашу, что тот стал называть англичанина своим сыном, просил, чтобы Байрон звал его не иначе как отцом, и по двадцать раз в день посылал лорду шербеты, фрукты и варенья. Наконец, прожив месяц в Тепелине, лорд Байрон отправился в Афины, прибыл в столицу Аттики, остановился в доме вдовы вице-консула, миссис Теодоры Макри, и, уезжая из города Минервы, посвятил старшей дочери своей хозяйки песнь, которая начинается следующими словами: «Дева афинская, теперь, перед разлукой, возврати, о возврати мне мое сердце!» Наконец он отправился в Смирну и там, в доме генерального консула, откуда переехал к нам на корабль, окончил две первые главы «Чайльд-Гарольда», которые начал месяцев пять назад в Янине.
В день прибытия лорда Байрона на корабль я напомнил ему о том, как он покинул колледж Гарро-на-Холме. Байрон любил вспоминать о детстве и долго говорил со мной об учителях, о Вингфильде, которого знал, и Роберте Пиле, с которым был очень дружен. В первые дни после нашего знакомства это было единственным предметом разговоров. Потом мы стали рассуждать на общие темы, наконец, перешли к дружеским беседам, и поскольку мне нечего было рассказывать о себе, то речь шла большей частью о нем.
В характере пэра-поэта, насколько я мог судить по этим разговорам, сочетались самые разнородные черты: он гордился своей знатностью, своей аристократической красотой, ловкостью во всех физических упражнениях, часто говорил о том, как хорошо дерется на кулаках и фехтует, и никогда не говорил о своем гении. Он был очень худым, но чрезвычайно боялся располнеть. Впрочем, может быть, он пытался подражать Наполеону, от которого был тогда в восторге. Байрон и подписывался так же, как он, – начальными буквами своих имени и фамилии: Н. Б. – Ноэль Байрон. Прилежное чтение Юнговых «Ночей» породило в нем страсть к мрачным размышлениям, каковые в нашем антипоэтическом обществе часто вызывали смех; он сам это чувствовал и иногда, пожимая плечами, говорил о знаменитых ньюстедских ночах, когда он и его приятели пытались воскресить и товарищей Генриха V, и разбойников Шиллера. В глубине души Байрон чувствовал потребность в чудесах, в чем просвещенный мир ему отказывал, и приехал искать их в стране с древней культурой, среди племен, живущих у подножия гор с дивными именами, гор, которые зовут Афоном, Пиндом, Олимпом. Тут ему было легко и привольно. Он говорил мне, что с самого отъезда из Англии несется по миру на всех парусах.
Помимо меня, Байрону очень полюбился Ник, орел, которого я ранил в Гибралтаре и который почти всегда сидел у подножия грот-мачты. С тех пор как высокочтимый поэт прибыл к нам на корабль, Ник зажил гораздо веселее: Байрон всегда сам кормил его, обыкновенно голубями и курами, которых кок должен был сначала зарезать, и притом где-нибудь подальше, потому что лорд Байрон не мог видеть, когда забивают какое-либо живое существо. Он рассказывал мне, что, когда ездил к дельфийскому источнику, там вдруг поднялись двенадцать орлов, что бывает очень редко, и это предзнаменование на горе, посвященной богу поэзии, зародило в нем надежду, что потомки, подобно этим благородным пернатым, признают его поэтом. Ему также случилось подстрелить орленка на берегу Лепантского залива, близ Востицы, но тот, несмотря на все заботы, вскоре умер. Ник казался очень благодарным Байрону за старания и, увидев его, радостно вскрикивал и начинал махать крылом. Лорд Байрон брал его в руки, чего никто из нас не смел делать, и орел ни разу даже не оцарапал его. Байрон говорил, что так и нужно обходиться с существами дикими и свирепыми. Он вел себя так же с Али-пашой, со своим медведем и с собакой Ботсвайном: она умирала, а он до последней минуты ласкал ее и обтирал голыми руками пену, что текла у нее изо рта.
Я находил в характере лорда Байрона большое сходство с Жан-Жаком Руссо. Однажды я сказал ему об этом, но по тому, как он принялся опровергать это сравнение, я тотчас заметил, что оно ему неприятно. Байрон говорил, что, впрочем, не я первый сделал ему такой комплимент, и он произнес это слово с особенным выражением. Я надеялся, что этот спор откроет мне какие-нибудь черты его характера, и потому продолжал настаивать на своем.
– Впрочем, – сказал он, – вы, любезный друг, заразились общей болезнью, которую я, кажется, возбуждаю у всех окружающих. Только кто-то меня увидит, как сейчас же начинает с кем-нибудь сравнивать, а это мне очень неприятно: приходится думать, что я недостаточно оригинален, чтобы быть самим собой. Никого на свете не сравнивали столько, как меня. Сравнивали меня и с Юнгом, и с Аретином, с Тимоном Афинским, с Хопкинсом, с Борисом, с Севиджем, с Чаттертоном, с Чарльзом Черчиллем, с Кином, с Альфиери, с Броммелем, с алебастровой вазой, освещенной изнутри, с фантасмагорией и с бурей. Что касается Руссо, то я думаю, что на него я похож меньше всего. Он писал прозу, я пишу стихи, он из непривилегированного сословия, я вельможа, он философ, а я философию ненавижу. Он издал первое свое творение в сорок лет, я начал писать с восемнадцати, первое его сочинение было с восторгом принято всем Парижем, а мое изругано критиками по всей Англии, он воображал, что весь свет против него в заговоре, а судя по тому, как люди обходятся со мной, они, кажется, уверены, что я составил заговор против них. Он очень хорошо знал ботанику, а я просто люблю цветы, у него была плохая память, у меня память превосходная, он писал с трудом, а я пишу легко, он никогда не умел ни ездить верхом, ни фехтовать, ни плавать, а я один из лучших пловцов во всем свете, кроме того, хорошо фехтую, особенно палашом, и бьюсь на кулаках. Верхом езжу тоже недурно, только немного остерегаюсь, потому что, учась вольтижировке [26] , сломал два ребра. Вот видите, я ничем не похож на Руссо.
26
Вольтижировка – гимнастические упражнения в прыжках, производимые во время движения лошади.
– Но вы, милорд, говорите только о внешних различиях, а не о сходстве, которое можно найти между вашими душами и талантами.
– Да скажите же, ради бога, Джон, что между нами общего?
– Вы не рассердитесь?
– Нисколько.
– Вечная скрытность Руссо, неверие в дружбу и людей, неуважение к внутреннему самосознанию и предрасположенность отдавать свои поступки на суд публики – все это есть и в вас. Руссо написал свою «Исповедь» сродни памятнику самому себе, он предъявил ее обществу на пьедестале своей гордости, а вы читали мне две главы «Чайльд-Гарольда», которые очень похожи на незавершенный бюст автора «Часов досуга» и сатиры на английских поэтов и шотландских критиков.
Лорд Байрон задумался.
– Надо признаться, – сказал он, наконец, – что вы ближе всех остальных моих судей подошли к истине, и в этом случае она лестна для меня. Руссо был великим человеком, и я очень благодарен вам, мистер Джон. Отчего вы не пишете в журналы? По крайней мере хоть один человек судил бы обо мне правдиво.
Этот разговор, для меня чрезвычайно интересный, происходил в прекраснейших местах, среди островов, разбросанных, как корзины цветов, по морю, в котором родилась Афродита. Ветер был неприятный, однако через несколько дней мы миновали благоухающий остров Хиос и обогнули Митилену, древний Лесбос. Наконец, через неделю после того, как вышли из Смирны, мы увидели Троаду и Бенедос, ее форпост, и перед нами открылся пролив Дарданеллы. Мы любовались великолепным зрелищем, которое разворачивалось перед нашими глазами, как вдруг пушечный выстрел из форта вывел нас из созерцания. С турецкого фрегата окликнули нас, и два баркаса с несколькими солдатами и офицером приближались к нам, чтобы узнать, не русский ли это корабль, идущий под английским флагом. Мы предъявили свои бумаги, однако же нам велели ждать при входе в пролив указа Блистательной Порты с позволением следовать к заветному городу. Мы вынуждены были послушаться; только двое радовались такой задержке – лорд Байрон и я. Он попросил позволения сойти на берег, а я – командовать баркасом, который доставит его на берег; капитан охотно согласился, и мы собрались осмотреть на другой день места, где была Троя.
Ступив в барку, лорд Байрон тотчас стал просить меня как можно больше распустить парус; я заметил, что в этом море течение из-за пролива довольно сильное и потому нас легко может опрокинуть. Он спросил, неужели я не умею плавать. Мне пришло в голову, что он сомневается в моем мужестве, и потому я предложил ему снять на всякий случай верхнее платье и выставил на ветер парус до последнего дюйма. Вопреки моим ожиданиям и благодаря искусству рулевого, наше маленькое судно, качаясь и кувыркаясь, то поднимая корму, то задирая нос, благополучно доставило нас на место, мы вышли на берег за Сигейским мысом, который нынче называется мысом Енишехир.
Мы мигом взбежали на холм, где, по преданию, был погребен Ахилл и вокруг которого Александр Македонский, в знак поклонения перед героем, обошел трижды, нагой и с цветочным венком на голове. Недалеко от холма виднелись руины храма, и один греческий монах настойчиво уверял нас, что это развалины Трои, но на беду его, с того места, где мы стояли, видно было место, где, по всей вероятности, действительно располагалась Троя: в глубине долины, где протекал ручей – это был знаменитый Скамандр, который становился похожим на реку несколько выше деревни, называемой Энаи, где к нему присоединялся Симоис. Мы отправились в эту долину и оказались там через полчаса. Лорд Байрон присел на обломок скалы, Экенгед и Гобгауз принялись стрелять бекасов, а я стал обходить окрестности. Прошло около часа. Байрон теперь еще меньше прежнего понимал, где именно была Троя. Экенгед и Гобгауз подбили штук двадцать бекасов и трех зверьков, очень похожих на европейских зайцев, а я трижды упал не в воду, но в тину, в которую погружались девы Греции, когда приходили сюда для жертвоприношений.