Приключения Джона Девиса
Шрифт:
Лорд Байрон принял меня с обыкновенной своей любезностью. Он давно меня не видел, так как я был под арестом, и даже ездил к мистеру Стенбау справиться обо мне. Я сказал, что поскольку мы, может быть, еще долго будем стоять в Босфоре, то я намерен взять отпуск и посетить Грецию и пришел за рекомендательным письмом к янинскому паше, которое он прежде сам предлагал мне. Байрон тотчас сел к бюро, написал письмо по-английски, чтобы я мог его понять, а потом велел перевести его греку, которого дал ему Али-паша и который был у него одновременно и камердинером, и секретарем. Наконец, он подписал письмо и приложил свою гербовую печать. Мне уже пора было на корабль, я простился с лордом Байроном, не сказав ему больше ничего, впрочем я надеялся еще раз с ним увидеться.
На «Трезубце» был праздник, все перегородки были сняты, как во время сражения, и во всю длину был накрыт стол на двадцать приборов. За десертом, по английскому обычаю, были провозглашены тосты, между прочим, один за дружбу, и при этом Джеймс обнял меня за всех; все это было будто нарочно устроено, и, обнимая его, я со слезами на глазах мысленно простился с ним.
Часы пробили шесть, мне пора было идти, я сказал, что мне нужно на берег по важному делу; позволение удалиться было мне дано с обыкновенными шутками. Я с веселым видом ушел в свою каюту, так что никто и не заподозрил моих намерений. Дорогой я велел Бобу приготовить шлюпку.
Когда мы немного отошли от корабля, Джеймс увидел меня и позвал всех на борт. Тут все закричали «ура!» так громко, что даже Стенбау вышел из своей каюты. Не могу выразить, что я почувствовал, увидев среди всех этих молодых людей доброго старика, который был общим нашим отцом и которого я видел в последний раз. Слезы навернулись у меня на глаза, я было заколебался, но стоило только вспомнить Борка и его оскорбительные слова, и ко мне вернулась решимость.
Мы пристали к берегу у ворот Топхане. Я выскочил на землю, при этом у меня из кармана выпал пистолет. Боб, который все это время был очень задумчив, поднял его и подал мне, таким образом, он один очутился со мной на берегу.
– Мистер Джон, – сказал он, – вы не доверяете Бобу, потому что он простой матрос, и, право, напрасно.
– С чего ты это взял, любезный друг?
– Да ведь я, ваше благородие, не дурак. Я уверен, что вы сейчас идете не на любовное свидание.
– Кто тебе это сказал?
– Никто. Во всяком случае если Боб на что-нибудь годится, так не забывайте о нем, мистер Джон, я всегда к вашим услугам, днем и ночью, душой и телом, на жизнь и на смерть.
– Спасибо тебе, любезный друг. Я не думаю, что тебе известно, зачем я приехал на берег, но, если ты догадываешься и если завтра утром ни я, ни Борк не вернемся, скажи Джеймсу, чтобы он отпросился, и приезжайте вместе на Галатское кладбище – может быть, что-нибудь и узнаете о нас.
Я подал Бобу руку, и он поцеловал ее так быстро, что я не успел ее вырвать. Потом, запрыгнув в шлюпку, он закричал:
– Ну, ребята, за весла! Прощайте, мистер Джон, то есть до свидания. Будьте осторожны!
Я кивнул ему и пошел в посольство по дороге через Галатское кладбище.
Глава XIX
Это кладбище утопало в зелени, уединенное и безмолвное даже днем, среди городского шума. Я прислонился к мраморному памятнику на могиле молоденькой девушки; то была полуразрушенная колонна, обвитая гирляндой из жасмина и роз, которые у всех народов служат символом юности и невинности. Временами мимо меня проходила какая-нибудь женщина в белом покрывале, они походили на тень одного из тех покойников, прах которых я попирал ногами; их ножки в атласных туфлях ступали совершенно бесшумно. Тишина нарушалась только пением соловьев, которые на Востоке всегда обитают на кладбищах. Турки, погрузившись в грезы, слушают их без устали, потому что считают, что в этих соловьях оживают души невинных девушек. Сравнивая шум, жару и суету города с тишиной, свежестью и покоем этого прелестного оазиса, я стал завидовать усопшим. Вспоминая события, которые случались в моей безумной жизни, и злосчастную ссору с Борком, я сравнивал все это со спокойствием людей, которых европейцы называли варварами, потому что они проводили дни за раскуриванием трубки на берегу какого-нибудь ручья, не интересуясь наукой, повинуясь инстинкту, думая только о женщинах, оружии, конях, благовониях – обо всем, что может нести наслаждение, – а затем находили покой среди зелени, надеясь проснуться в Магометовом раю среди гурий. Эти грезы не изменили моего намерения, но меня уже мало беспокоил результат, и я чувствовал в себе мужество, доходившее до беспечности.
Подобное состояние, конечно, должно было дать мне большое преимущество перед соперником, и я находился в том же расположении духа, когда послышались шаги. Я тотчас догадался, что это Борк. Я подпустил его к себе на три-четыре шага, тогда уже поднял голову и очутился лицом к лицу с моим врагом.
Само собой разумеется, что он не ожидал встретить меня в этом месте и в такое время. Он так удивился, притом на лице моем была написана такая решимость, что я еще не издал ни звука, а он уже отступил и спросил, что мне угодно. Я рассмеялся.
– Что мне угодно? По вашему лицу видно, что вы уже знаете, что мне угодно, впрочем на всякий случай я, пожалуй, скажу. Вы меня травили, преследовали, оскорбляли. Я не могу простить жестокой обиды, которую вы нанесли мне. Шпага у вас есть, у меня тоже: защищайтесь!
– Но, мистер Джон, – сказал Борк, еще больше побледнев, – вы забываете, что дуэль, чем бы она ни кончилась, будет для вас пагубна. Из жалости к самому себе оставьте меня в покое.
Он хотел было идти дальше, но я протянул руку, чтобы удержать его.
– Раз вы так беспокоитесь обо мне, я скажу вам, что намерен делать. Если вы меня убьете, так нечего и говорить: воинские законы, как они ни строги, мертвому не страшны. Меня похоронят на этом кладбище, а если уж надо умереть, так, право, лучше покоиться вечным сном, как те, которых мы попираем ногами, в свежей тени этих деревьев, чем оказаться на дне моря и достаться акулам. Если же я вас убью, то у меня уже есть место на корабле, который отплывает нынче ночью – не знаю куда, но это мне решительно все равно. У отца моего пятьдесят тысяч фунтов стерлингов дохода, а я – единственный его наследник, следовательно, куда бы судьба меня ни занесла, я везде буду жить хорошо. Теперь, надеюсь, вы на мой счет совершенно спокойны и, следовательно, не имеете более причин уклоняться от дуэли, так потрудитесь же обнажить шпагу.
Борк опять попытался уйти, но я опять преградил ему путь.
– Я требую удовлетворения, милостивый государь, за нанесенное мне оскорбление, – продолжал я с прежним спокойствием.
– Но если я сделал это невольно, забывшись, и сожалею об этом?
– О, я давно предполагал, а теперь совершенно убедился, что вы трус.
– Мистер Джон! – вскрикнул Борк, побледнев от злости. – Теперь вы меня оскорбляете, и я сам требую удовлетворения. Завтра мы будем с вами драться. Я не хочу драться теперь только потому, что никогда не учился фехтовать и, следовательно, не могу биться с вами на шпагах. На пистолетах – дело другое.
– И прекрасно, я предвидел это, – сказал я, вынимая из кармана пистолеты. – Вот все, что нужно, и нет никакой необходимости откладывать до завтра, оба пистолета заряжены одинаково, выбирайте любой.
Причин отказываться больше не оставалось. Борк наконец схватился за шпагу, я бросил пистолеты и тоже обнажил шпагу. В ту же минуту клинки скрестились, потому как он бросился на меня в надежде, что я не успею принять оборонительное положение, но я помнил совет Боба и поостерегся.
С первых же его выпадов я понял, что Борк солгал: он фехтовал очень хорошо, хоть и уверял меня в обратном. Признаюсь, это меня обрадовало, потому что ставило нас на одну доску. Единственным моим преимуществом перед ним было страшное хладнокровие. Впрочем, когда дуэль началась, Борк действовал решительнее: он знал, что бой идет не на жизнь, а на смерть.
Мы дрались так минут пять, не отступая ни на шаг, и сошлись так близко, что парировали удары не столько клинками, сколько эфесами. Видно, мы оба почувствовали невыгодность этого положения, потому что оба разом отступили и, таким образом, разошлись. Но я тотчас сделал шаг вперед, и наши шпаги снова скрестились. В этом случае с Борком произошло то, что всегда бывало во время битвы и бури: в первую минуту он поддавался инстинкту и проявлял некоторую робость, но потом гордость и неизбежность брали верх, и он становился храбрым по расчету.