Проклятие рода
Шрифт:
Поверх голов зевак в морозном воздухе стояло облако пара из сотен глоток, смешиваясь с черным печным дымом. Его серые с проплешинами лохмотья зависли над разноцветными тулупами, овчинными шапками, над женскими киками или платками, вместе с толпой заполнили кривобокие улицы, сопровождая проезжавших непонятными им словами, лишь по интонации которых можно было догадаться, что это или ругательства или насмешки, или и то и другое вместе взятые. А вдогонку летел свист, да такой, что душа со страху обмирала.
– Смотрите-ка, басурман, аль жидов везут!
– Да, не… то немчины.
– Говорю тебе, свеи!
– Все едино басурмане! – Доносились выкрики.
Толпа напоминала мифического Цербера, стерегущего вход в преисподнюю, только голов у него было не три, а бесчисленное множество. Вездесущие мальчишки норовили швырнуть в послов добрым увесистым снежком, сопровождая меткий бросок громким смехом.
Члены посольства кутались в шубы, заползали глубже под медвежьи пологи, что покрывали сани сверху, стараясь уберечься от неприятного удара комка снега, испуганно озираясь и перешептываясь:
– Какие дрянные люди!
– Почему стражники их не отгонят прочь?
– Дикари, одним словом!
– Язычники!
Стражники, не торопясь, прокладывали путь себе и посольскому обозу, не обращая внимания на толпу. Если кто и попытался из тех же мальчишек бросить в них снегом, то копье, мерно колыхавшееся острием кверху, тут же опускалось наперевес и смертоносным наконечником выискивало обидчика. А того и след простыл. Со стражниками связываться – себе дороже. Толи дело возки с басурманами. Это слово чаще всего было на слуху у шведов.
Агрикола, еще только отъехали от Новгорода, почувствовал странное недомогание, словно эта неведомая, дикая страна, с ее беспредельными снегами и лесами, таинственная своей непредсказуемостью и суровостью нравов, готовая щедро принимать, но тут же морить голодом или требовать взамен за поврежденную доску, пусть и с ликом почитаемого московитами святого, нечто несоразмерно более ценное – человеческую жизнь, вытягивала из Микаэля силы. Внутренне епископ настраивал себя по-иному, относил все немощи к сильным морозам, от которых не спасал ни медвежий полог, ни шуба, винил во всем монотонную унылость зимнего пейзажа, обстановку враждебности, что сопровождала посольство от Новгорода, а может и от самой границы, проявлявшуюся по-разному - в молчаливости охраны или, напротив, в оскорбительных криках московской толпы.
Вскоре показались каменные стены Кремля и приставы от великого князя встречавшие гостей. Толпа отхлынула назад. Для нее становилось уже слишком опасно. Если стражники, охранявшие обоз, лишь могли погрозить, то приставы мешкать бы не стали – или на месте порешили, или уволокли с собой – все едино на казнь. Посольский обоз развернули, направили на Литовский двор, где им надлежало ждать дальнейших указаний.
Агрикола оглянулся и в свете дня увидел те самые стены, их зубцы, откромсанные ножницами пьяного портного, что являлись ему во снах. Только сейчас они выглядели иначе – каменщик, сложивший их, был на удивление трезв, в противном случае ему бы никогда не удалось вывести столь идеальную кладку, напоминавшую ласточкин хвост с чуть заметными в основаниях зубцов щелевидными бойницами. Но даже отсюда, еще не приблизившись к стенам, епископ ощутил их мощь, холод, нешуточную угрозу, а все эти птичьи хвосты, вдруг обернулись зубьями дракона, закрывавшего телом-стеной небесный свод, с которым ему предстояло сразиться. Подумалось – когда на землю опуститься ночная мгла, я увижу весь свой сон воочию. Может, это и будет концом всего…
Литовский двор, куда доставили посольство, представлял собой обнесенное высоким забором нагромождение изб. Их называли «клетьми», это слово Агрикола уже запомнил, но прочие различия в предназначении помещений лишь угадывал, в зависимости от тех предметов, что там находились – кровати в «постельных», столы, лавки, кресла, кухонная утварь – в «столовой». Приставы распахивали двери, показывали и называли помещения, переводчики старались кратко и доходчиво объяснить это самым важным членам посольства. Стен Эрикссон, заметив иконы в красных углах горниц, а также «божницу» - домовую церковь, тут же пообещал всем шведским слугам лично отрубить руки, а после и голову, тому, кто хоть пальцем прикоснется к «расписным доскам». Подведя послов к последней двери, приставы заявили, что здесь находятся съестные припасы, предназначенные для кормления, после чего удалились, оставив снаружи по всему периметру забора караулы. Любопытный рыцарь Лиллье сунулся было в клеть с едой, но быстро выскочил обратно, удивленный:
– Они нас голодом решили уморить? И это на всех! Ветчины, солонины, рыбы - кот наплакал, мы ж съедим это все за пару дней.
– У московитов пост скоро начнется. – Пояснил выборгский переводчик Еранссон.
– Строгий пост. Теперь долго мяса не увидим. До самой пасхи. – Добавил Кнут Юханссон.
– Не о хлебе насущном думать надо, об ином! – Резко осадил пыл рыцаря архиепископ Упсалы.
Три дня посольство никто не беспокоил. Но и выход в город был запрещен. Наконец, 24 февраля, их ждала встреча с самыми важными чиновниками великого князя.
Первый вошедший в столовую горницу, был ростом высок, широк в кости. На плечах богатая шуба на лисьем меху, опоясанная серебряным ремнем, на голове высокая горлатная шапка, которую он тут же скинул, поклонился то ли иконам, судя по крестным знамениям, то ли послам. Лицо чисто, взгляд светел, но тяжел – ум за милю видно. Волосы русые кудрявятся, борода недлинная, сединой не тронутая.
– То Алексей Адашев, канцлер, правая рука великого князя. – Тихо, так чтоб слышали лишь Лейонхувуд, Петри и Агрикола, произнес побывавший уже в Москве Юханссон.
За Адашевым вошел второй – одет не хуже, по виду ровесник, может чуть старше, только ростом поменьше, да худоватее. Лицо постное, бесцветное, глаз почти не видно, прикрыты словно сонные, но уж глянет, ухватит все и вся, словно коршун, да утащит под панцирь своего внешнего безразличия. Борода узкая, длинная, к поясу клином устремляется. Тоже шапку скинул, явив сплошную лысину, поклонился, опять же не ясно – иконам, иль послам. Перекрестился.
– Иван Висковатов. – Снова зашептал Юханссон. – Глава посольской канцелярии и хранитель царской печати.
– А, архимандрит… - Узнал Кнута Адашев. – Помню. Встречались. Сызнова здесь? Ну, с добром словом тебя. Подскажешь своим, коль надобно будет. Ты – человек уже бывалый, о наших порядках ведаешь, дабы глупостей сродни новгородским не творили боле. – Голос царского окольничего приятным басом наполнил горницу.
Послы переглянулись. В том, что наместник Глинский все уже доложил в Москву, сомнений у них не было, но теплилась маленькая надежда, что как-то все само собой забудется, коль они доехали до города – резиденции великого князя. Нет, напомнили сходу! Если б знали послы творение Данте Алигьере, то повторили бы вслед за великим итальянцем: «Оставьте всякую надежду, входящие сюда!».
– О том после толковать будете. С самим государем, Иоанном Васильевичем. – «Успокоил» их Адашев, усмехнувшись в усы.
Как толковать эту усмешку? Как предупреждение, угрозу или, напротив, знак того, что столь знатного вельможу особо не волновало случившееся в Новгороде? Стараясь отвлечься от мрачных мыслей, Лаврентиус Петри с помощью переводчика представил всех членов посольства, а Стен Эрикссон сделал несколько шагов вперед и передал Адашеву, почтительно склоняясь, личное послание короля Густава, а также верительную грамоту. Окольничий ответил кивком головы, небрежно глянул на целостность печатей и, не разворачивая, тут же передал бумаги Висковатову.