Проклятие рода
Шрифт:
– Нет власти кроме, как от Бога! Кто власти противится, тот противится Богу, Его повелению. Кто противится Богу, тот есть отступник! Нет власти кроме, как от Бога…
Весенний ветер внезапно поменял направление, отчего легкий сквозняк, вгонявший в дрожь пламень свечей, прекратился, язычки замерли, вслед за ними застыли и тени. Иоанн краем глаза это заметил, левая щека чуть дернулась, то ли в усмешке, то ли в презрении. Царь медленно повернулся, окинул взором стены. Теней осталось двое. Иоанн поднял руку и скрюченным пальцем ткнул сначала в одну, затем в другую:
– Где ж третий ваш, Алешка Адашев? Сдох, как собака! Ни следа, ни тени его не осталось. Поделом! Вы с Сильвестром удумали, что царем я на словах буду, а на деле вы? Разве Бог, избавив евреев от рабства, поставил над ними священника и иных правителей? Нет! Единого царя Он им дал – Моисея, а брата его Аарона сделал первосвященником, запретив к мирскому приближаться. Вы же словесами, яко медом истекали, токмо вкусом полынь горькая была, ибо змеиный яд под языками вашими хранили бесам подобно. Думали, не чую, что советы ваши смердят гнуснее кала?
Царь поднялся с колен. Теперь, как и всегда, он выше ростом былых советников. Осмотрелся, выбрал: Сильвестр – слева. Тень протопопа съежилась под тяжелым взглядом:
– Ты, Сильвестр, взялся быть наставником души моей и плоти. Кем послан ты? Не будучи архиереем учить вздумал? Кого? Царя? Сына учил бы, ан нет, Анфимку к таможне приставил. То от беса в тебе! Свою душу спасать надобно, иное о душах и телах других печься. Не ты ли, поп, в сомнения впал, когда тело мое изнемогло в струпьях болезни, крест моему первенцу целовать отказался? Отчего ж? Под свою власть державу умыслить захотел? Токмо от попов главенствующих царства разоряются, а не богатеют. Считал свои молитвы умными, да токмо моей просьбой о милосердии Божьем Казань агарянская пала вместе со всеми нечестивцами.
Не вы ли, все, с собакой Адашевым, сгубили мою голубицу Настасьюшку? – Раскалясь добела, Иоанн плюнул злобной шипящей слюной на стену, - ибо токмо в ней видел заводь тихую души моей, без омутов злокозненных ваших, куда советами словно путами на дно утягивали, где не зги света Божьего не видно во век. Так бы и пропал там чрез козни ваши лживые. Но просил сам у Господа, просил сердцем, чрез вас ставшим скверным, просил душой, чрез вас ставшей окаянной, дать мне узду помощи Божьей и Его спасительное прибежище. Здесь, - обернулся, глянул на иконы, перекрестился истово, до боли персты в грудь, плечи, лоб вонзая, славя губами пересохшими Отца и Сына и Святого Духа и Богоматерь, - здесь прозрел, у ликов святых. Сам. Не по наущению твоему, Сильвестр, а чрез молитвы, слезы, да плоти умерщвление после безвременной кончины моей Настасьюшки. – Царь закрыл глаза, склонил скорбно голову, зашептал заупокойную. – Господи, души рабов твоих…
Отмолившись, вернулся к протопопу:
– Ты, Сильвестр, ныне свои грехи замаливай за гордыню злонравную! В келье отрекись от суеты мирской, то малая плата, ибо Господь и аз милосердны! Собаке же Адашеву, яко и роду его, да будут муки вечные, гореть им в геенне огненной. Не ты ли, Алешка, из грязи мною поднятый, более всех зло удумал, злом же за доброту и мягкосердие отплатил. Не по твоему ли наущению к Максиму Греку меня понесло совета искать? Ох уж, мне эти советники! А что нашел? Смерть царевича за поклон святым образам Кирилло-Белозерской обители? Не с Алешкиного ли помысла под кормилицей с дитем сходни рухнули? Не с его ли козней умерла Настасьюшка? Собака! Холопья душа! Весь род Адашевский повыведу, выжгу каленым железом!
Царский гнев вспыхнул с прежней яростью. Иоанн распрямился, взмахнул широкими рукавами одеяния, пригожего чернецу, но не властелину. Тени метнулись в разные стороны, разбежались в страхе, сопровождаемые скулежом ветра в печных трубах.
Кой уж день проводил Иоанн в добровольном заключении. Никого не принимал, ни бояр с дьяками, ни даже царицу Марию Темрюковну не подпускал к себе. К еде, вину, что приносили в царскую опочивальню, почти не притрагивался. Только воду пил много и жадно. Почти не спал, проводя дни и ночи перед иконами или в трудных беседах – обличениях с тенями прошлых советников, то смиряясь, то вспыхивая.
Как весна на лето повернула, стал отходить от поста молитвенного себе же назначенного. Неожиданно замерзать начал, холод палатный пробирал до мозга костей. И до того откуда-то задувало, из дверей ли, из окна, плохо заделанного на зиму, но царь не замечал холодного дыхания ветров. А тут, как весеннее солнце пригрело, по обыкновению топить стали через день, больше для очищения застоявшегося, прелого воздуха. За зиму скопилось много запахов – от лука с чесноком до мехов залежалых.
Обнаружив остывающую печь, прошипел зло:
– Дров царю жалеете, ироды? Заморозить удумали?
Испугались до смерти, расстарались. Истопники, сыны боярские, отталкивая друг друга, непрерывно запихивали в ненасытную топку все новые и новые поленья. Теперь, казалось, что не дрова, а сама печь потрескивала от жара.
Царь прижимался спиной, чувствовал сквозь мех шубы, как тепло проникает в плоть, растекается по жилам ощущением добра, надежности, защиты, словно обнял и согрел кто-то ласковый, нежный, сильный. Когда пробивал пот, жар выступал бисером капель на лбу и румянцем на щеках, поворачивался лицом к печи, пристально разглядывал в мерцающих сумерках расписные изразцы. Отблески свечей заставляли двигаться персонажей рисунков. Люди охотились на зверье, преследовали, настигали, те защищались или смирялись с предрешенной участью. Как на ладони были видны все уловки и хитрости ловчих. Но положение менялось. Теперь загнанные животные в ярости нападали на охотников, не взирая на рогатины и стрелы, с неба камнем падали вниз соколы, целясь острыми клювами и когтями в голову, и те, кто возомнил себя ловчими, да сокольниками в страхе разбегались в разные стороны. Добро и зло перемешивалось, и было непонятно, где одно, где другое. Иоанн видел все мелочи – оскал клыков, пену бешенства, остроту когтей и клювов, страх в глазах преследуемых. Крови не было - сюжеты изразцов обрывались, словно не досказанная сказка, как недопетая песня. Это раздражало и одновременно смешило царя.
– Людишки…, - усмехался недобро, - ничего-то до конца довести не можете. Ловчие, да сокольники и не заметили, как сами стали дичью. Отчего ж? Оттого, что без царя живете, без страха Божьего.
Летом, словно очнувшись, одним словом вздыбил весь двор. Ехал молча впереди, окруженный рындами и поддатнями , да ближними лутчими людьми – другом детства князем Иваном Мстиславским, братом царицы князем Михаилом Черкасским, князем Афанасием Долгим-Вяземским, боярином Алексеем Даниловичем Басмановым-Плещеевым с сыном Федором, сродственниками покойной Анастасии двоюродными братьями Захарьевыми-Юрьевыми Никитой да Василием . Позади теснились возки с царицей и царевичами, митрополитом, боярами, дьяками, шагали стрельцы, мерно покачиваясь под тяжестью бердышей, за ними тащились обозы дворовые, да военные. Сперва в Никитский Переяславский монастырь направились, освящать собор. На заутрене и литургии Иоанн пел на клиросе. После приказал в Троицкую обитель везти, задумал мощам Св. Сергия Радонежского поклониться для помощи, милости и устроению его царскому державству великой Руси. У мощей приказывал подолгу оставлять в уединении, допуская прочих лишь на службы церковные. На людях в глубоких поклонах, на коленях ли пред святыми иконами все косил глазами по сторонам. Измена! Везде одна измена! Была Адашева, Сильвестрова, Курбского, а ныне чья? Старицкие, Шуйские, Бельские – не лучше. Никому верить нельзя! Царский взгляд ловили, замирали в страхе, отводили глаза, словно скрыть что хотели. Что скрыть? Измену? Насмешку? Или просто страх?
Из Троицкого в Спасо-Андронников, после в Иосифо-Волоколамский монастырь, метался, словно заранее искупая будущие великие грехи.
Прошлой зимой, как удачно все складывалось. Полоцк взяли, а после… после одни смерти – брат Юрий, младенец царевич Василий, что родила Мария Темрюковна, за ними владыка Макарий… Литовцев не удержали под Улой, князь Петр Шуйский пал на поле брани… Кругом измена боярская – Репнин, Кашин, Овчинин, Шереметев! Велел казнить! По смерти Макария указал собору поставить в митрополиты Афанасия, бывшего протопопа Благовещенского, клобук белый ему дозволил носить, а он… первым делом за бояр, в делах изменных замешанных, заступаться вздумал. Тут и Курбский в бега на Литву подался!
Обида на Курбского особо донимала. Ладно, эти, Сильвестр с Адашевым, из праха поднятые, прахом и остались, хоть в мыслях, хоть в деяниях, суть одна. Но ты-то, князь! Сбежал к латинянам. Не токмо царя своего, но и веру продал за серебряники ягеллоновские! Трусливее раба своего, с коим письмо отправил. Тот смерть принял честную, оставшись верным своему господину, его же от бесчестья по-глупому недомыслию спасая. Видно, лжива была твоя храбрость, князь, что сказывали под Казанью ты явил. Трус, бросивший женку с дитем малым, раба на смерть вместо себя пославший. Нет, неспроста ты, Андрей, яро отговаривал меня на Литву идти, ибо задолго умыслил измену свою.