Прощай, грусть
Шрифт:
Отец очень обрадовался тому, что наши отношения прекратились. Он пару раз предложил мне ей позвонить, но я, не желая говорить под его диктовку, отказалась. Кажется, это называется «сжечь мосты».
Однако было и хорошее. Несомненным достоинством той поры стал регулярный язвенный стол. Позади остались времена, когда я тайком съедала суп из собачьей миски, предназначенный нашей собаке Джульке, от которого та воротила нос. И еще мама в свои поневоле редкие визиты жарила котлеты и перед уходом тайком заносила мне парочку в спальню – иначе мне бы не досталось. Теперь меня кормили по расписанию, пареным и вареным. На гастролях в каждой гостинице по утрам заказывалась каша, а днем какая-нибудь специально поставленная на службу советской культуре сердобольная женщина либо приносила кастрюльку из дома, либо водила меня к себе на плановый покорм. Ведь на кону была мировая слава и миллионы, и нельзя было допустить сбоя системы.
В июне мы отправились в Саратов, где с шестого по двенадцатое прошел небольшой скромный Фестиваль Полины Осетинской. Каждый вечер с неизменным аншлагом исполнялось по концерту для фортепиано с оркестром: Шуман, Пятый Бетховена, «Джинны» Франка, «Ночи в садах Испании» Мануэля де Фалья, Концерт Нино Рота, Второй Сен-Санса и Третий Рахманинова.
Дирижировал Мурад Аннамамедов, тогда главный в Саратове, а после этого еще в нескольких городах. Дирижеры – те же военные, только гарнизоны меняются реже, а личный состав чаще. В перерывах между репетициями мы выезжали с ним и его молодой очаровательной женой Лерой на волжское купание. Находиться рядом с ними было все равно что пить по утрам свежие сливки с теплым рогаликом: воздух вокруг этой пары был насыщен нежностью, доверием и любовью, которая меня согревала и защищала.
Тем летом я опять попала в больницу, снова на месяц. В больнице подобралась отличная компания: грубоватая теннисистка пятнадцати лет и два приятных парня с честными глазами, которые, в отличие от моих дворовых знакомых, не разговаривали матом, не курили папиросы, сплевывая слюну, не харкали и не писали в подъездах. Однажды посетив сходку своих одноклассников и посмотрев на такое времяпрепровождение, я убедилась, что и правильно меня всю жизнь не выпускали играть во двор со сверстниками, потому что – чего ж хорошего?
Иногда я развлекала своих товарищей игрой на пианино в соседнем корпусе, мы таскали из столовой детский диетический кефир, слушали музыку в плеере. Тогда я болела «Паваной» Равеля, мне казалось, нет в мире ничего более родного и нежного, и отчаянно заставляла собольничников разделить со мной это чувство. Подружка подарила мне дезодорант, и это стало знаком инициации во взрослую жизнь.
Отец навещал меня один раз. О его визите я узнала накануне. Никто не отменял заданий – я по-прежнему должна была писать в день песню без слов, чего за две недели сделать не удосужилась. Ночью я накропала пятнадцать страниц бессмысленных нот, утром убрала со своей тумбочки все, что могло бы вызвать его раздражение, легла в постель и погрузилась в могильное оцепенение. Ко мне заходили – сквозь пелену я видела и слышала, но не могла реагировать, меня сковали неподвижность и немота. Я превратилась в живой труп, пролежав так несколько часов до его прихода. Ничего подобного больше в своей жизни я не испытывала.
Тем временем отец принял решение найти преподавателя, который бы следил за моими занятиями и втихаря профессионально подтянул бы меня перед гастролями. Сам он больше почти не занимался со мной, у него были дела поважнее.
Такой человек нашелся. Ее звали Алла Николаевна Ренжина, она была ученицей Генриха Нейгауза и преподавала в Гнесинском училище. Они с мамой жили в просторной квартире на Бауманской. Отец скидывал меня к ней иногда на несколько дней, неделю. Мы занимались, но я ценила это время еще и потому, что Алла Николаевна, помимо терпеливой заботы, предоставляла мне необходимую свободу. Этой свободой я распорядилась по своему усмотрению: мало-помалу на место страха приходила нутряная животная ненависть и упрямая решимость что-то сделать.
Найдя у Аллы Николаевны «Справочник фельдшера», я стала его внимательно изучать с целью найти информацию, какая пропорция каких лекарств приводит к летальному исходу, – подобные таблицы размещались после каждого второго препарата.
В октябре мы отправились в Ленинград на съемки двух фильмов для компании «Русское видео». Митя Рождественский, ее основатель, ныне покойный, согласовал с отцом Рапсодию на тему Паганини и Третий концерт Рахманинова. Поселились в трехкомнатном люксе «Европейской» с роялем.
Съемки проходили ночами в Большом зале Филармонии, в семь или восемь утра заканчивались, днем я спала, а вечером занималась. Поздним вечером начинались долгий грим и прическа, и снова съемка. Платье было по моде середины девятнадцатого века из костюмерной «Ленфильма», с заголенными плечами. Выглядело это вполне порнографично, особенно в ракурсе анфас через рояль, где платья не было видно вообще. Предусматривалось несколько дней выезда на натуру: в Рапсодии натурой служило Царское Село.
Для участия в съемке пригласили Юрия Мержевс-кого, среднего сына Киры, талантливейшего скрипача и обладателя выразительной демонической внешности. Юра стоял в ротонде, играя Каприс Паганини и изображая его же, мотая длинными черными патлами из стороны в сторону для большего сходства. Плавно изображение переползало на сцену БЗФ, как бы переносясь в наши дни.
В Третьем концерте натурой были Изборск, Пско-во-Печерская лавра и дворик Эрмитажа. Гуляя по Изборску недалеко от храма, я встретила местного священника. Чудны дела Твои, Господи. Мы долго беседовали, и я спросила о том, что занимало мысли больше всего: в каких случаях самоубийство не считается смертным грехом? Такие обстоятельства, вернее, одно, он мне указал, но мои в его ответ не укладывались.
Я вынуждена сделать необходимое добавление, без которого нельзя до конца понять причины, побудившие меня к уходу. Как я уже сказала, я менялась, постепенно приобретая женские признаки. Вечером дня, свободного от съемки, у нас собрались в высшей степени интеллигентные гости для, как они полагали, тонного суаре. Проснувшись и надев красивое бархатное платье, я вышла в гостиную номера и принялась хозяйничать, разливая чай и занимая гостей светским разговором. Я чувствовала себя такой изысканной, такой женственной в этом платьишке, и гости во мне это ощущение всячески поддерживали, кокетничали и делали комплименты. Вскоре пришел отец – он водил некую даму в ресторан, после чего она покинула его общество, что привело его в крайнее раздражение. Мрачно плюхнувшись за стол, он потребовал, чтобы я немедленно сыграла Восемнадцатый, терцовый этюд Шопена. Сыграла. Начал ходить по комнате – «Быстрее! Еще быстрее! Еще раз, быстрее!» На четвертый раз у меня заболела рука, и я имела неосторожность об этом сообщить. Он подошел, одним движением сверху донизу разодрал на мне платье. Несколько раз ударив, швырнул головой об батарею в противоположном углу комнаты, протащил по полу и усадил голой за рояль, проорав: «Играй быстрее, сволочь!» Я играла, заливая клавиатуру и себя кровью. В комнате было пять мужчин. Но ни один из них не пошевелился, и двадцать лет это не перестает меня удивлять. Полагаю, так же промонархическая ветвь русской интеллигенции реагировала на штурм Зимнего и приход большевиков – ей было жалко, но сделать она ничего не могла. Такие, знаете, невидимые миру слезы.
Не то чтобы это было для меня внове – последние полгода он часто сажал меня играть перед людьми обнаженной по пояс. Но это был последний раз.
После съемок мы вернулись в Москву. Придя к Алле Николаевне, я снова взялась за справочник фельдшера. Она спросила: что ты там выискиваешь? Я посмотрела на нее прозрачным взглядом и холодно ответила: «Алла Николаевна, я больше не могу. Один из нас должен умереть». Она охнула. Осела. Помолчала. И сказала, явив еще одну Божию милость: «Смерть – не единственный выход. Ты можешь уйти». Нет, поначалу мне казалась это невозможным. Наша история должна, должна была закончиться, как античная драма. И все же мысль уйти стала во мне прорастать, надежда увеличиваться, отчаяние ослабевать. Она дала мне единственный шанс выжить, и я вцепилась в него всем существом.
В конце октября был концерт в Москве, в Гнесин-ском концертном зале. На него пришла мама, с которой мы не виделись девять месяцев. Каждая из нас в этот срок выносила свое потомство, но назвали их одинаково. Имя близнецам было: Сила. Мы примирились. Алла Николаевна пригласила ее к нам. Мама осталась ночевать, я на раскладушке, она на диване. Я попросила ее дать мне руку, так мы и уснули, сцепив пальцы. На следующее утро она повела меня в храм Николы в Кузнецах к нашему батюшке, крестившему меня, отцу Владимиру Степановичу Рожко-ву. После Литургии, за которой батюшка меня исповедовал и причастил, мы сели втроем за столом у Аллы Николаевны, и я объявила о своем решении уйти от отца.
К тому времени была известна точная дата отъезда в Америку: 24 декабря 1988 года. На шестое декабря назначен сольный концерт в Большом зале Ленинградской филармонии. Билеты в количестве, почти вдвое превышающем вместимость зала, были сметены за две недели до концерта. Чтобы устроить его, отцу пришлось пойти на многое – духи, конфеты, рестораны, коньяки и проч. Концерт нужен был, чтобы поставить жирную точку.
Передо мной лежит программа этого концерта с пометками отца – очевидно, он впоследствии прислал мне ее с очередным письмом: