Проводы журавлей
Шрифт:
А хорошо все-таки быть маленьким! Вот, скажем, чтоб тебе было не тридцать пять, а всего пять. Ты кудрявенький, симпатичненький, в матроске и гольфах. Бежишь по аллее Центрального парка имени Горького, размахивая совком и ведерком, позади — родители, любящие, гордые за тебя и тревожащиеся за тебя, чтоб не убежал слишком далеко, не затерялся в воскресной послевоенной публике: среди штатских рубах и пиджаков еще немало гимнастерок и кителей, правда, без погон, а жакеты у женщин с широкими, прямыми плечами, — пока что держалась довоенная мода. А вокруг кипит, не зря же — парк культуры и отдыха: крутится «чертово колесо», могучие дядьки кулаками-кувалдами грохают по силомеру, на эстраде затейник разучивает массовую песню, у павильона с кривым зеркалом длиннющая очередь, такие же очереди и к мороженщицам, и в ресторан «Поплавок», куда после гулянья заходят Мирошниковы. Вадим расположился у окошка-иллюминатора, пароход-ресторан чуть покачивала на себе Москва-река, крикливые чайки падали к самой воде, белой молнией проносились мимо иллюминатора, а на столе с накрахмаленной скатертью — диковинная еда и сто бутылок лимонада! И папа с мамой, ласковые, добрые, улыбчивые, как и все люди в этот солнечный, сияющий день мира, к которому привыкали и никак не могли привыкнуть взрослые. А Вадим, родившийся после войны, без конца пил лимонад и грыз шоколадные конфеты. Но, может, ему было не пять, а десять? Нет, когда было десять, отец уже не жил с ними…
В этих мыслях-воспоминаниях не различишь, что было и чего не было. Все перемешалось, однако внешне выстроилось довольно связно. Ну и слава богу.
Младенец за стеной перестал плакать. Холодильник на кухне затрясся, включаясь. Постучал-постучал и выключился, трясясь еще некоторое время, как бы советуя хозяину: спать, братец, надо. И верно ведь, надо. Спасибо, «Розенлев». Хоть ты и финского происхождения, а я тебя уразумел. Будем спать. Спокойной ночи, господин «Розенлев»!
Охватывала вязкая дремота, но уснуть по-настоящему не мог. Спал и не спал одновременно. Было какое-то непрочное забытье, перемежаемое минутами бодрствования, когда голова была ясной-ясной, словно и не вязала только что по рукам-ногам дурманная, нехорошая дрема. И так всю ночь — как будто на качелях, туда-сюда. В минуты забытья виделись рваные, калейдоскопические сны: отец, мать, Николай Евдокимович в кителе и почему-то в трусах, Маша, сынишка, сочинский пляж, усеянный загорелыми недвижимыми телами — как после сражения, профессор Синицын, начальник Ричард Михайлович, теща с рогачом, таинственные рыбаки в бахилах, вытаскивающие из сетей неизвестного утопленника, «Волга» серебристого неземного цвета, полыхающий в преисподней огонь, плывущие по Монастырскому озеру носороги, упитанный венгерский торгпред с бокалом токайского: «Ваше здоровье, товарищ Мирошников!» — и прочее и прочее. И тут трудно было определить, что рождено реальностью и что причудами мозга, так все переплеталось…
Под утро Мирошников все же заснул глубоко, без сновидений. А пробудился до срока, до того, как на шестнадцатом этаже начали отбивать свинину. И Маша не спала уже, облокотившись, рассматривала его. Мирошников потянулся, разминаясь:
— Привет.
— Доброе утро, милый!
— Что-то во мне новое обнаружила? Разглядываешь…
— Просто радуюсь, что ты жив-здоров.
— Да что со мной сделается, — проворчал Мирошников, но в душе у него ликующе зазвенело: жив, жив, и Маша жива, и сын жив! Он неуклюже сграбастал жену, она шутя отбивалась:
— Пусти, медведь!
Затем Вадим Александрович притих, поскучнел:
— М-да… Придется просить у Ричарда Михайловича дополнительно дня три… Иначе когда ж заниматься хлопотами по наследству?
— Отпустит, у тебя же есть отгулы…
Прохладный душ колол иголками, выбивал из него винную дурь, и Вадим Александрович, не сдерживаясь, крякал от удовольствия. Вошедший в ванную умыться — потер нос мокрой ладошкой, и готово — Витя изумился:
— Пап, в мороженое превратишься!
— Закаляйся, как сталь! — пропел отец и устыдился: после вчерашних событий уже и петь способен?
За завтраком Витюша спросил:
— Пап, а дедушка правда умер?
— Правда, — ответил Мирошников, опуская глаза.
— Значит, его закопали в землю?
— Видишь ли… — начал было Мирошников и осекся: что ж рассказывать мальчишке, как сжигали деда и что осталось от него — горсть пепла в урне? Соврал: — Да, его закопали в землю.
Решительно вмешалась Маша:
— Витенька, кончай расспросы. Времени в обрез. Доедай да будем собираться. Не то опоздаешь в школу…
Сын наморщил лоб и не ответил. Мирошникову нравится, как Витюша этак вот задумывается, по-серьезному, как взрослый. Но не нравятся складки, которые залегают при этом на детском лбу и долго-долго держатся.
— Папа, значит, и деду Колю и бабу Лиду закопают в землю?
— Видишь ли…
— Витенька, кончай! Я кому сказала? Допивай, и марш одеваться! Портфель собрал?
— Собрал. У тебя все марш да марш…
— Не ворчи, как старик! Пошевеливайся!
— Я не ворчу. Это ты ворчишь. — Витя кое в чем характером в Машу, в частности, последнее слово должно быть за ним. Упрямый, чертенок! Губишки оттопырил, глядит исподлобья. Ладно тебе, Витюшка, не дуйся, мать права. Да и я прав: сейчас тебе не понять, что произошло с твоим дедом и моим отцом. Надевай-ка свой портфельчик на спину, и дуй с мамой в школу. Кстати, это она настояла, чтобы купить портфель, который носят за спиной, а не в руке: осанка правильная, тяжесть не будет скособочивать ребенка. Она же постоянно внушает Витюше: на уроках сиди прямо, не сутулься, не упирайся грудью в парту. Вот мне никто не делал замечаний, а я-то любил опираться грудью о край парты, в итоге — за несколько лет на грудной клетке образовалась вмятина. Конечно, жить можно и с этой вмятиной, но лучше было бы без нее. Так что Маша права. Как всегда. А вот с юмором у Маши не всегда в порядке. Так по поводу той самой вмятины она пошутила: это оттого, что у тебя на груди покоилось слишком много женских головок. Остроумно? Не нахожу…
Как и сутки назад, Мирошников размахивал «дипломатом», упруго шагал вдоль трамвайной линии, косился на проходящие вагоны: «пятерки», даже спаренные, были забиты. Ладно, ладно, малость пройдется, а на следующей остановке ввинтится в вагон, такого еще не случалось, чтоб он не уехал. А ведь бывает же так: в субботу и воскресенье трамваи, троллейбусы, автобусы идут почти пустые, и досада берет, что тебе не нужно никуда ехать!
Сутки минули? Всего-то. Вот снова вышагивает на службу, к привычному делу. И встречные хмуры с утра, как обычно. И все те же трамваи, и та же Трифоновская со своими магазинами и пивными ларьками, возле которых уже отираются завсегдатаи в черных пальто, издали — как воронья стая. Неплохо бы сейчас кружечку пива. В эдакий холод? Да и пахнуть будет. Но неужели его ничто не может выбить из обыденности, из наезженной колеи? Однако он же все-таки заплакал вчера…
Как бы там ни было, жизнь продолжается. Можно переживать утрату сильней или слабей, дольше или меньше — жить-то надо. Ее не остановишь, жизнь, и исполняй свои обязанности, как и прежде. В этом и успокоение, и смысл, и надежда — все вместе. Он не оправдывает себя: не исключено — черств, рассудочен, либо еще что похлестче. Уж какой есть. Но не самый, видимо, плохой на белом свете.
Мирошникова обогнали два рослых парня в синтетических куртках и вязаных шапочках. На ходу возбужденные реплики:
— Я тебя спрашиваю: «Динамо» обыграло «Спартак»?
— Ну и что?
— Со счетом три — один! Ого! Обыграет и армейцев! Будет чемпионом! Один Мальцев стоит чего!
— А Третьяк чего стоит?
Вот она, жизнь, — с хоккеем и футболом, истинно мужскими страстями. Летом футбольная лихорадка, зимой — хоккейная. Сейчас едва ли не каждый вечер по телику хоккей, а начали с осени. Именно осенью, гуляя в вечернем придачном лесу, услышал Мирошников, как филин кричал к заморозкам: «Шу-бу!», а ему послышалось: «Шай-бу!»
Протарахтел грузовик с тарой из-под бутылок, и Мирошников проводил его долгим взглядом: вот бы на дачу, на растопочку, ведь когда он гостит там — топка за ним! Как и на пустые трамваи, не может равнодушно смотреть на ящики, доски и бревна. Прикидывает: горело бы недурно. Мирошников усмехнулся и подумал: наверное, его усмешка напоминает отцовскую. Отец усмехался краешками губ, легонько, загадочно. Вчера даже на мертвом лице почудилась эта усмешка…
А может быть, у Вадима Александровича Мирошникова ничего похожего и нет. И вообще, при чем здесь загадочность? Тоже мне Джоконда в штанах. Клерк не бывает загадочным, тут все ясно, как божий день. Между прочим, клерками называет Ричард Михайлович своих сотрудников, не иронизируя, вкладывая в это слово положительный смысл: дескать, чиновники должной кондиции, на уровне мировых стандартов. Значит, так: с одной стороны — ты супермен, с другой стороны — клерк.
Мирошников потоптался у перекрестка, поджидая зеленый свет, осуждающе покачал головой, когда девушки-студентки перебежали улицу перед рылом самосвала, они посмотрели на него с интересом. Он нередко ловил на себе подобные женские взгляды, но это бывало обычно ближе к вечеру, с утра женщины озабоченней и строже. А эти пичужки согрели его с утречка. Спасибо, пичужки, приятно чувствовать себя еще на что-то годным. И он ответно улыбнулся.
Размахивал «дипломатом» и свободной рукой, вдыхал подгорченный выхлопными газами и все-таки бодрящий морозный воздух, мышцы ног и рук поигрывали как бы сами собой. Да, будто ничего вчера и не случилось. Хотя случилось непоправимое. С отцом. С ним же, Вадимом Мирошниковым, впрямую ничего не произошло. Все в порядке. О’кэй. И потому бытие его неостановимо. По крайней мере на какой-то — будем надеяться — не столь короткий срок. Ведь вполне возможно, что он еще не едет с ярмарки.