Прямой эфир
Шрифт:
Вам никогда не приходило в голову, что жизнь служаки в России – то есть нашего брата – это такая непрерывная эпопея «Освобождение» вперемешку с «Гусарской балладой»? И не дай тебе бог обернуться и увидеть вдруг во всех подробностях то, что происходит за сценой, за съемочной площадкой: как штопают костюмы кавалергардам, накладывают парики, зубрят роли, пропускают рюмочку…
Или вот… Как-то после дальней и долгой командировки возвращался я поездом в Уфу такой промозглой, раскисшей весной. Знаете, бывает, когда обнаглевший от убожества, железнодорожный апрель угрюмо заголяется по обе стороны полотна? И вдруг – в этих дымах и туманах, посреди этой слякоти – как будто в затылок стукнуло, стало как-то совершенно ясно: Россию можно вынести только в дороге. То есть пока мчишься на скором, across the plains, так сказать, она более или менее переносима. Ну, пока проносится мимо окон… Эти перелески с промасленным снегом, и овраги, и жирные лужи могут даже умилять, пробуждать что-то возвышенное, не железнодорожное… Наверное, каждый русский рано или поздно чувствует это – правда? Жить в России… по-настоящему – значит, быть все время не дома, а в дороге. И все время опаздывать. А с другой стороны, получалось: только в дороге и можно в России жить. Дорога – твой дом, короче говоря, как поется в одной модной балладе. А птица-тройка ни при чем… И вот когда осознаешь это… и начинаешь стареть – располагается в душе что-то вроде «Внутренней Монголии», которая потом уже никуда не девается… И если вы хоть чуть-чуть понимаете, что я имею в виду, – можете поверить: мне знакомо почти все, о чем вы думаете…
Надеюсь, вы перестали злиться?
Больше я вас утомлять не буду… Пойду. Бояться ничего не нужно. И ничего не надо предпринимать. Вот моя карточка: звоните без стеснений, в любое время, в случае… если что, одним словом. Но, думаю, все образуется само собой. Профессиональная интуиция, если угодно. Можете быть уверены, что я не стану беспокоить вас без необходимости. Если понадобится ваша помощь – найду вас сам. Может быть, попрошусь к вам в эфир… понаблюдать. Но пока не понимаю, когда… А может, этого и вовсе не потребуется… Надо будет еще до конца разобраться, что тут можно извлечь, так сказать, из открытых источников…
Не волнуйтесь. Работайте. Будьте внимательны, но ничего не бойтесь. Все образуется, даю вам слово. Ваше здоровье! С Новым годом!»
Вот почему иногда говорят, что не было у Дана тогда ни Рождества, ни Нового года, а было что-то вроде качки в скоростном экспрессе между сном и явью, днем и ночью, где смешались будни и праздники…
После этого – уверяют – он спал беспробудно почти сутки.
А когда проснулся, заговорил сам с собой – озлобленно, колко, едва ли не вслух.
Стало пугающе, отвратительно понятно: память его с легкостью вычерпывала из черноты всё, что произносил (торопливо или волнительно) Хунайн ибн Исхак или Дауд аль-Исфахани, от первого до последнего слова, и даже услужливо озвучивала всякий всплеск их беседы, и журчание обсидиановых зерен после – но наотрез отказывалась явить лицо или голос недавнего гостя, называвшего себя герр Манн, и – самое ужасное – не оставляла уже ни малейшей надежды ответить, не был ли сновидением и этот последний визитер, и можно ли было отличить его от предыдущих по каким-то, хотя бы каким-то признакам, кроме похмелья?
Но еще отвратительнее было то, что до очередного эфира оставалось меньше двенадцати часов и нужно было срочно хвататься за карандаш – не спасительный уже, а предательский, кажется…
И, может быть, правы некоторые: не виски (обильно разбавленный) остановил шаркающую дрожь, а еще одно воспоминание – внезапное и острое, точно стрела. В какой-то давней волшебной повести его поразило, помнится, наблюдение или предсказание, будто бы всякий, увидевший собственный затылок, то ли сам навсегда лишится снов, то ли никогда уже не приснится другим.
Он ухмыльнулся и записал поспешно:
«Один первоклассный писатель, ценитель кофе, обронил как-то, что в русском слове «одиночество» укрывается слово «ночь», но не был уверен, совпадение ли это…
Между тем нечто совсем противоположное могут заметить оказывающиеся в ночном эфире, по обе стороны его. Нечто вроде того известного изумления, с которым мы не узнаем своего голоса извне, со стороны.
Человека у микрофона, например, почти всегда одолевают сомнения: долетает ли его – уже как будто чужая – речь хотя бы куда-нибудь, кроме этой шарообразной черноты вокруг его темени? И вдруг (это случается почти всегда, но чаще – после музыкальных пауз) с языка его само собой срывается внезапное «мы», и он продолжает вести эфир далее, повторяя и повторяя это безотчетное и естественное «мы», «мы», «мы». Как если бы в этом эфире обитал не один, а минимум двое…
Что-то похожее происходит и в те первые мгновения, когда кофейный дым – настоящий кофейный дым – затекает через нос в мозг, а потом окутывает голову. Тогда начинает казаться – не правда ли? – что ты не один в этом облаке, где-то неподалеку – собеседник, и хочется говорить «мы».
Знатоки утверждают, что этим свойством обладает преимущественно колумбийский кофе – в противоположность перуанскому».
И только это – спешим согласиться – да еще около девятисот слов, подстегнутых обезумевшим графиком, и сумел записать Дан.
Но когда залетал в студию за пару минут до эфира, краешком памяти царапнуло злорадное: что скажет на все это герр Манн, если наступит завтра, примет ли вызов или испарится ангелом эфирным?
Завтра, однако, наступило быстро и отступило почти незаметно. После ночного эфира ему было отпущено девять часов такого же неверного, скачкообразного сна: домой в Ораховац он не поехал – остался на диване в студии. И окончательно пробудился снова в сумерках – лишь тогда, пожалуй, когда DJDJ усадил его перед монитором в кабинете, веско громыхнув о столешницу радийной кружкой с дымящимся кофе: пора было открывать блог и плести очередное кружево вокруг собственного эссе с зависающими в сети.
Разумеется, ни в эфире улетевшем, ни теперь, в череде мерцающих окон-реплик, Дан не уловил ничего необычного и никаких, с позволения сказать, следов того, кто называл себя герр Манн.
Но часов более каторжных, чем эта блогерская вечерняя вахта, он, наверное, и не припомнил бы: осыпь строчек бегущих колола глаза до слез, казалась графитовой крошкой. От мысли, что потом нужно будет еще как-то добираться до Ораховца, а там еще пытаться уснуть в оглохшей спальне, начинало ломить затылок.
И тут, надо сказать, памятливые пеняют торопливым: не всякую историю украшает скорость или обобщения, ибо как раз по окончании смены Дан тотчас и был, с быстротою сна, подхвачен нечаянной волной праздника, куда перенес его DJDJ – как всегда.
«Вы ведь не знаете здешних обычаев и забыли, наверное, – сказал он, подавая Дану рюмку сливовицы перед погашенным монитором, – да и не думали, что наступает ночь перед Рождеством, православный сочельник? Большой праздник – Бадни дан по-нашему… Вы после эфира проспали целый день и города теперь не узнаете… Конечно, сегодня вообще нельзя было работать, и разрешено только постное, но теперь уже можно, да и что делать грешным славянам, рабам бурных волн на «Радио Монтенегро», slaves of raving waves, простите за каламбур?…»
«Я почти не сомневался… почти, – продолжал DJDJ после второй рюмки, – что ни в каком доме сегодня вас не ждет женщина и в Ораховце гостей тоже не предвидится, верно?
Просто в этом здании – специальная изоляция, и потому ничего не слышно… А в городе праздник разгорается, между прочим. Как только выйдем – вы оглохнете от грохота и фейерверков, и весь город – не удивляйтесь – все косяки и ограды будут увешаны бадняком – такие дубовые поленца и ветки с сухим листом, перевязанные соломой. Это есть «Бадни дан». Впрочем, уже вечер – «Бадни вече». Мужчины, по идее, должны бы с рассветом уходить в лес за бадняком и – как только нарубят молодых дубков – непременно стреляют в воздух… Традиция. Конечно, теперь всё покупают на рынках, но палят по-прежнему… А женщины с детьми, по идее, должны готовить дома постный ужин, накрывать стол. И торжественно встречать хозяина с бадняком, рассыпать орехи и сладости по полу… Ну, и так далее… Целый ритуал… Я человек не религиозный, в общем-то, но… Я вот к чему… Я приглашаю вас… Видите ли, в этом городе давно не осталось женщин, в чей дом я мог бы принести бадняк… Старшая дочь – в Италии, младшая – в Австрии. У них уже и Рождество прошло, и новый год наступил… А матери их… Словом, я приглашаю вас… Для начала – на площади, к кострам…»