Радищев
Шрифт:
Соответственно этому замыслу автор избирает и самый метод введения фактов. В первых главах с особой остротой показано столкновение заблуждающегося путешественника с действительностью, причем результаты этих столкновений поданы читателю с особой наглядностью: герой книги высказывает свое мнение раньше, чем ознакомится с фактом. Следующее за тем изображение действительности колеблет его ложные представления о жизни. Путешественник начинает искать выход из реально ощутимого противоречия между своими привычными взглядами и действительными фактами. Он размышляет, еще внимательнее присматривается к происходящим вокруг него событиям и людям. В качестве примера укажем хотя бы на главу «Любани»:
«—Ты конечно раскольник, что пашешь по воскресеньям?—Нет, барин, я прямым крестом крещусь, сказал он, показывая мне сложенные три перста. А бог милостив, с голоду умирать не велит, когда есть силы и семья.— Разве тебе во всю неделю нет времени работать, что ты и воскресенью не спускаешь да еще и в самый жар?—В нецел е-то, барин, шесть дней, а мы шесть раз в неделю ходим на барщину; да под вечером возим оставшее в лесу сено на господский двор, коли погода хороша; а бабы и девки для прогулки ходят по праздникам в лес по грибы да по ягоды... Голый наемник дерет с мужиков кожу; даже лучшей поры нам не оставляет. Зимою не пускает в извоз, ни в работу в город; все работай на него, для того, что он подушные платит за нас. Самая дьявольская выдумка— отдавать крестьян своих чужому в работу. На дурного приказчика хотя можно пожаловаться, а на наемника кому?—Д руг мой, ты ошибаешься, мучить людей законы запрещаю т.—Мучить? Правда; но, небось, барин, не захочешь в мою кожу.—Между тем пахарь запряг другую лошадь в соху и, начав новую борозду, со мною простился.
Разговор сего земледельца возбудил во мне множество мыслей» (подчеркнуто мною.—Г. М.).
Но это не единственный путь; иногда автор прибегает и к изображению больших явлений и событий, в которых путешественник сам непосредственно не участвует, но выслушивает рассказы встреченных им в дороге лиц. Встреченные лица сообщают такие факты их столкновений с действительностью, которые приводят ум путешественника в смятение с еще большей силой, так как путешественник имеет здесь дело уже с трагическим результатом этих столкновений и, кроме того, убеждается, что он в своем заблуждении не одинок, что несправедливость и произвол в жизни закономерны («Чудово», «Спасская полесть», «Зайцево» и др.).
Общественно-политическая задача «Путешествия из Петербурга в Москву» определила высокие ее художественные достоинства и особенности. Книга, написанная с целью умножения числа людей, «прямо взирающих» на действительность, с целью воспитания героя, имеет сюжет, строго подчиняющий себе весь вводимый в повествование огромный материал. Поэтому радищевское «Путешествие» не распадается на отдельные куски, главы и эпизоды, как это обычно происходит в традиционном жанре сентиментальных путешествий, подчиненных субъективистским, индивидуалистическим задачам их авторов. Сюжет у Радищева цементирует все богатство впечатлений путешественника, отражающих богатства реального мира. Единым сюжетом «Путешествия» является история человека, познавшего свои политические заблуждения, открывшего правду жизни, новые идеалы и «правила», ради которых стоило жить и бороться, история идейного и морального обновления путешественника.
С первой же главы в центре внимания автора становится герой, который наблюдает, слушает и участвует сам в событиях своего путешествия. Главы «София», «Тосна», «Любани» и «Чудово» рисуют нам человека, верующего в мудрость екатерининских законов страны, «где мыслить и верить дозволяется всякому, кто как хочет», где все дышит обилием, где, якобы, искоренены всякие неустройства и злоупотребления, где правит мудрая императрица, «философ на троне». Но вот герой выехал из столицы и как будто попал в другой мир,— так все ново и незнакомо в нем.
«Я зрел себя в пространной долине, потерявшей от солнечного зноя всю приятность и пестроту зелености; не было' тут источника на прохлаждение, не было древесные сени на умерение зноя. Един оставлен, среди дри-роды пустынник! Вострепетал.—Несчастный,—возопил я, где ты? где дева лося все, что тебя прельщало? где то, что жизнь твою делало тебе приятною? Неужели веселости, тобою вкушенные, были сон и мечта?»
Его оскорбляет поступок почтового чиновника, не желающего поступать по справедливости («София»), возмущает дорога, оказавшаяся много хуже, чем о ней писали. Он с негодованием отворачивается от стряпчего, собирающегося заработать на темных делишках составления фальшивых родословных, еще твердо веруя, что услугами пройдохи никто не воспользуется («Тосна»).
После встречи с крестьянином (в главе «Любани») он уже удивлен, что тот работает шесть дней на барщине, удивлен диким произволом, находящим опору в законах. Но вот новая история—неугомонная жизнь как нарочно вывернула перед нимизнанку, до сих пор скрытую от него. Систербекская история («Чудово») его поражает; он уже вынужден против воли сделать первое отступление от привычных взглядов и признать существование «малых и частных неустройств». Но он еще поспешно добавляет, продолжая верить и надеяться, что они, конечно, «в обществе связь его не нарушат».
Глава «Спасская полесть» открывает нам смятенный душевный мир путешественника. Выехав из Петербурга спокойно, он, лежа в кибитке, предался было сладостным воспоминаниям об оставленных им друзьях, мечтам о будущей встрече с ними, целиком погрузившись в себя, занявшись собственными мыслями и чувствами. Но обступившая его жизнь нарушила это уединение. Началось с дорожных ухабов: кибитку трясло, кидало из стороны в сторону, так, что «для сохранения боков» путешественнику пришлось вылезти и пойти пешком. Не успел выйти из кибитки, как увидел пашущего в воскресенье крестьянина. Начались встречи, разговоры, которые все более и более волновали путешественника, заставляли задумываться над увиденным, заняться чужими бедами, чужим горем. В Спасской полести путешественник после встречи со второй жертвой беззакония весь оказывается во власти социальных эмоций, совершенно забыв о себе, о своих прежних друзьях, отдавшись раздумьям о судьбах чужих людей—гонимых, преследуемых, угнетенных в государстве, где правит сама «мудрость на троне». «Повесть сопутника моего тронула меня несказанно. Возможно ли, говорил я сам себе, чтобы в толь мягкосердое правление, каково ныне у нас, толикие производилися жестокости? Возможно ли, чтобы были столь безумные судии, что для насыщения казны (можно действительно так назвать всякое неправильное отнятие имения для удовлеторения казенного требования) отнимали у людей имение, честь, жизнь?» Так путешественник с горечью признался себе—в екатерининской России у человека с легкостью можно было отнять не только имение, но и честь и жизнь. Он теперь на своем опыте убедился, как правы были и Новиков, обличавший судей и помещиков, и Фонвизин, сказавший правду о скотининых и простаковых, о придворных, жадной толпою стоящих у екатерининского трона. Разделяя негодование и возмущение этих писателей, он следует за ними же и в своих последних надеждах: нужно открыть глаза самому монарху,— это единственный выход из тяжелого положения, в котором очутилась Россия. «Я размышлял, каким бы образом могло сие происшествие достигнуть до слуха верховные власти. Ибо справедливо думал, что в самодержавном правлении она одна в отношении других может быть беспристрастна». Так перед нами уже не просто гуманный и честный человек, но гражданин, полный общественной активности, готовый защитить перед лицом самого монарха, которому верит, как богу, попранную справедливость. В этом возбужденном состоянии, поглощенный идеей обращения «к высшей власти», путешественник засыпает, и Радищев использует это для того, чтобы рассказать о его сне.
Путешественник видит во сне то, что ему хотелось исполнить наяву—открыть монарху глаза на все бедствия и злоупотребления, господствующие под покровом «его беспристрастной власти».
И снится путешественнику сон, что он «царь, шах, хан, король, бей, набоб, султан или какое-то сих названий нечто, седящее во власти на престоле». Все вокруг его престола «блистало лучезарно», утопало в роскоши. Голова монарха была украшена «венцом лавровым», под руками его лежали две книги—закон милосердия и закон совести, «с робким подобострастием» вокруг стояли «члены государственные».
Сладостный сон продолжался. Создавая его, Радищев сумел с большой художественной силой передать читателю двойственность своего замысла: во-первых, он выражал естественную для данного этапа идейного развития путешественника надежду на Екатерину, во-вторых, он выражал революционную, радищевскую точку зрения на монархическую власть вообще и деспотическое правление Екатерины II в частности. Первый план осуществлялся в фабульном движении—заблуждающемуся монарху женщина-Истина снимает бельма с глаз, он прозревает, видит себя обманутым и, благодарный Истине, начинает творить благо. Второй план осуществлялся средствами иронии— оружие, которым так блестяще пользовался Радищев, превращая весь сон в злейший памфлет на екатерининскопотемкинское самодержавное правление. В этом смысле первая фраза, где самодержец дерзко представлен как «нечто, седящсе во власти», крайне показательна.
Путешественник, увидевший себя во сне монархом, слышит громкие восклицания придворных: «он усмирил внешних и внутренних врагов», «он обогатил государство», «он любит науки и художества», «поощряет земледелие», «он умножил государственные доходы, народ облегчил от податей, доставил ему надежное пропитание» и т. д. Радищев сознательно при этом перечисляет то, что было обычно перечисляемо в официальных екатерининских манифестах. Таким образом само содержание также помогало читателю понимать, что речь идет не о «султане или набобе», а о Екатерине. Заставляя своего «набоба» и «султана» говорить, Радищев прямо уже издевается над Екатериной—«речи таковые, ударяя в тимпан моего уха, громко раздавалися в душе моей». Екатерина, прочтя эти страницы, отлично поняв, в кого целил Радищев, гневно записала на полях: «Враль», «страницы написаны в возмутительном намерении», «покрыты бранью и ругательством, злодейским толкованием».