Разговор о будущем
Шрифт:
8. В Париже на выставке «Биеннале-72» Юрочкины живописные полотна «Моя мама» и «Современники» получили первую премию в номинации «Лучшее в реализме». Есть интересные фото.
В тот же раз мы с мужем познакомились и с совершенно иным эмигрантом, не из последней, четвёртой, волны. Со старичком месье Пьером Васильевым. Сыном эмигрантов первой волны, белой гвардии. Он буквально прилипал к нашей группе на улице. Ожидал нашего появления в музеях и в самых разных районах города. Жадно прислушивался к русской речи. Просто жаждал познакомиться. А потом, выбрав нас с Юрой, – просто влюбился. Даже в Москву прилетал по туру только ради нас. Все дни старался проводить на Преображенке, у нас в гостях. (Есть фото.) Пьер-Пётр Васильев, бедный эмигрант, привёз мне в подарок поношенную, но вполне симпатичную европейскую одежонку. Похоже, из секонд-хенда. Элегантный, почти что новый жакетик и разные кофточки. Да, он был бедный, пенсионер. Очень страдал от ностальгии. Обожал русских. И нас особенно. Очень нами гордился. Порой писал из Парижа письма – длинные, грустные и пустые. Про погоду, про то, что идёт у них в опере, что – в кино. Про Голливуд и засилье всего американского. Но однажды Юрочку на «Мосфильме» вызвали на ковёр. И предложили «прекратить этот опасный контакт с капиталистическим зарубежьем». И наша дружба постепенно сошла на нет. Да и по командировкам много ездили.
Теперь уж милый Пьер, наверное, умер. А цветные фотографии, где старичок Пётр Васильев гордо стоит безупречно одетый на выставке «Биеннале-72» в центре Парижа, возле Юриных картин «Современники» и «Моя мама», – остались. Хорошо бы им сохраниться и впредь. Ведь в каждой точке прошлого начинается будущее.
9. Я ещё застала Чрево Парижа в центре города. Ещё оставалось время до переноса могучего этого чрева на окраину. Где-то в старых моих блокнотах есть об этом более подробные записи. А сейчас вспоминаю вонь и кучи отбросов в этом чреве, крики грузчиков в грязных фартуках, пирамиды поломанных ящиков из-под овощей. Тележки с товаром и жуткие запахи в мясных и особенно рыбных рядах. И ещё я почему-то запомнила в «чреве» ажурные чугунные стойки-столбы, что издавна подпирали дождевые крыши-навесы. Те самые, о которых писал Золя, которые видел Флобер. Но красота истории бледнела перед уродством и суетой нового бытия. Как же тогда я сочувствовала жильцам соседних высоких парижских домов, окна которых смотрели на вонючие эти ряды! И были всегда плотно закрыты жалюзи. Даже те, где красовались под ними балкончики с цветами пёстрой весёлой петунии – цветами весёлыми, разноцветными. И вот теперь этого Чрева не стало. Это как если бы вдруг навечно пропала из центра Эйфелева башня – символ Парижа. А ведь когда-то и её всерьёз хотели снести.
10. Однажды мы с Юрочкой были в одной богатой семье. В центре Парижа, в шикарном старинном доме, в гостях у какого-то буржуа. Муж с женой (ещё молодые холёные люди) и их чудо-деточки, «обнимашки». В белых кудряшках, в бантах и шелках. Девочка с мальчиком как ангелочки. Всё кидались на шею к нам, целоваться: «Спокойной ночи, мадам! Спокойной ночи, месье!» (Так непривычно казалось объятье этих нежных голых ручонок.) Пили белое вино с южных плантаций дюжего красавца хозяина, сотрудника какого-то «пищевого» министерства. Ели жаренные в масле шарики из картофеля, изделие милой, внешне невзрачной хозяюшки, блюдо очень популярное у французов. Мирно, беззаботно спорили о великом Китае, стране коммунизма (откуда хозяева только что вернулись в полном восторге), и о нашей стране и «советской» нашей системе. Вообще говорили о многом. Кстати, они на выставке видели Юрину живопись и выражали нам свои восторги. Мы подарили им Юрин альбом. Беседы вели на английском. (Юрочка его знал. Хозяева – тоже, и очень свободно. А я иногда что-то вякала по-немецки.)
Вообще при первой встрече с Парижем город мне показался лёгким, светлым, каким-то музейно-прогулочным. Олицетворением слова «любовь». Но потом… потом категорически нет. Всё, всё изменилось. «Увидеть Париж и умереть». Вот именно. Вполне реально. Всё потемнело, потяжелело. Как бы осунулось. А лица, лица… Где вы, французы, ау?.. Жуткая метаморфоза. (Даже был ликвидирован из частного многоэтажного дома музей-квартира Ленина. Мы раньше в эту квартиру восходили группой по старой скрипучей лестнице. Буквально на цыпочках, «шёпотом», боясь потревожить жильцов…) А уж что там теперь, в двадцать первом веке, творится – непостижимо уму! На улицах всё мусульмане и африканцы. Без слёз смотреть на экран ТВ невозможно. Горят в Париже машины, горят магазины, всюду мусор, ор, бунты. Прежнего города, «праздника, который всегда с тобой», давно уже нет. Да и нет там ни Галича, ни Гладилина, ни Некрасова. Сплошь мусульмане с Востока, негры из Африки. Прежнее время, прежний Париж канули в бездну. А жаль.
11. В жизни моей, уж так случилось, мне довелось быть женой прекрасного художника. И не просто женой. Жёны бывали у всех. А любимой его натурщицей. Такое нечасто бывает, чтоб в одном стакане – и жена, и натурщица. Обычно художники натурщиц разыскивают, платят им за сеансы немалые деньги, порой заводят романы. Как говорится, жена женой, а муза музой. А мой Юра всегда женой любовался и жадно хотел меня рисовать или писать. То есть всё время переносить мой образ на холст, на бумагу, в цвете и без. Черты моего лица, линии тела, мои руки и ноги. А я, тогда молодая и глупая, позировать не любила. Особенно голышом. Было скучно и зябко. Казалось, всё это впустую, только зря время моё убивается. Наконец я сказала мужу тактично и ласково, чтобы не обидеть: «Юр, ты лучше пиши меня, когда я сплю. Или когда пишу, на машинке стучу». Вот почему у Юры в архиве много рисунков ню, где я сплю или сижу голышом, а в руках держу авторучку или исписанный лист бумаги. Или передо мной, обнажённой, стоит на рабочем столе машинка «Эрика». Больше я обнажённой никому не позировала. И вообще рисунков ню у иных современных художников не ценила и не любила. Словно бы ревновала. А книги моей прозы иллюстрировал только Юра. Хотя в советских издательствах такую семейственность терпели с трудом. Одно дело – трудовые династии рабочих, этакие крестьянско-пролетарские. Там семейственность поощрялась, а тут – нет. Тут – интеллигенция. Опасно. Но я с редакторами спорила и своего добивалась. Да и потом, когда Юры уже не стало, я свои книги иллюстрировала прежними его рисунками. Выбирала подходящие к новым сюжетам. Ну а в этом, двадцать первом, веке я выпустила в издательствах уже штук пять моих новых «лауреатских» книг. И только с Юриными картинами, даже на обложках. Чудесно выглядят. «Моя мама» и «Современники», «Земляничная поляна» и «Разговор о будущем». Тиражи книг мизерные, но по нынешним временам хорошие. Тысяч по пять экземпляров. Значит, прибавится и пять тысяч Юриных зрителей, почитателей. Пусть его драгоценная живопись множится и множится. Пусть Юрин талант подольше радует взор. Я сейчас готовлю к печати книгу моих мемуаров, где на обложке поставлю картину «Ты и я». В будущем же наметила выпустить в свет и картину «Продолжение», где мы с дочкой Анечкой – на фоне пейзажа с церковью. Пусть этот мудрый образ троицы (Родина, мать и дитя) продолжает дышать, пусть живёт Юрина знаменитая тема Родины. С её бирюзовыми озёрами, чудо-небом, лесами. Тема нашей бессмертной земли. Ведь это Продолжение жизни и самого художника.
12. Пока в России Пушкин длится, / Метели не задуть свечу (Давид Самойлов).
13. Наткнулась в старом блокноте на листок. Лиловыми чернилами пипеточной авторучки летят стихотворные строки. Вспомнила. Это же Валерий Мадестов, поэт из Самары! Высокий стройный красавец. Приезжал в Москву ради нас с Юрой, в нашу «богему». Жил у приятеля, инженера Чулкова, сокурсника по какому-то техническому вузу. Любил, даже рвался приходить к нам в гости на Преображенку, в нашу убогую пятиэтажку. (И в мастерскую в Сокольниках.) На наши творческие вечеринки-тусовки. Писал стихи, посвящал их мне (и Юре). Вот и это лихо записано в мой бордовый бархатный альбомчик, и тоже чернилами от руки, его рукой:
«Ах, соколики вы, соколики! / Без подков вам легко плясать. / Вы домчите меня в Сокольники / За какие-то полчаса. / И пождите меня немножко. / Непременно я знак подам. / Если люб я – шляпа в окошко. / Если нелюб – выброшусь сам!».
Жаль, не попал он с юности, яркий, порывистый человек, в свою судьбу, в свою профессию. Так в каком-то самарском НИИ всю жизнь инженером и проработал, так и сгорел там на поприще нелюбимого дела. Хотя всё же успел издать одну тонкую, этакую голубенькую книжечку стихов. Неплохих стихов. Ах, как это важно – вовремя найти себя! Попасть в себя точно. Иначе потом – вся жизнь насмарку.
14. В жизни я уже многих похоронила. В разных городах и весях. На разных кладбищах. Потому скажу коротко. Умирают не люди. Умирают миры.
15. А вот ещё пара слов о Достоевском. Я частенько размышляю о его гении. (Есть у меня постулат: «Талант – это мера. Гений – безмерность».) Так почему мне этот гений не близок? Почему? Ведь дан такой диапазон характеров, образов! От убийцы и недоучки Раскольникова, от разгульного купца-богача Рогожина до тишайшего, богоподобного князя Мышкина. Вон какая палитра, какие цвета, какие разбросы! От чёрного к белому. А между – все цвета радуги. Все гаммы, все ноты музыки. Все семь полных октав! И всё это богатство сидит в одном человеке, в авторе. Ну разве не гений?.. Но… тут же приходит ответ. Но ведь и у Толстого не меньший диапазон! Но почему-то рука к книге Толстого тянется, а к Достоевскому – нет. Так в чём же дело? Может, во мне, читателе?.. Но почему? Вот я и размышляю. Вижу, тут не одна причина, как я думала раньше. Мол, наверно, в небрежности текста, в присущей Достоевскому скорописи? В неприемлемой, дисгармоничной форме подачи? Короче, в рваной и грязной строке?
Но нет, вижу, что нет. Тут всё глубже гораздо. Во-первых, у нормального человека не возникнет даже вопроса «вошь я ползучая… или право имею?». А у убийцы вопрос не возникнет тем более. Он убивает, не спрашивая. К тому же на что право-то? Убить? Убивать человека иного? Но ведь ты изначально крещёный. Ты христианин. И знаешь Заповеди. А значит, вопрос этот пуст или ты попросту ненормален. И вся эта разборка «наказания» – не удел художника-автора, а дело медиков, медицины. И уже потому мне всё это чуждо и неинтересно. Во-вторых, если уж и брать это за основу и так глубоко нырять в разборку «наказания совестью» самим «больным», то в этом случае такая проза неинтересна уже потому, что автор не оставляет мне, читателю, возможности стать его соавтором. (А соавторство всегда крайне важно.) А тут в тексте всё забито до такой степени, что задыхаешься. Для вздоха нет и глотка воздуха. Всё заполнено, всё впритык. Вплоть до запаха пота, до слипшихся волос на лбу убийцы, до его бледности и обмороков (наступающих в нужные моменты, как рояль в кустах).
Однако всё это, конечно, лишь по-моему и для меня. (Как для читателя пишущего.) А для других, может быть, всё иначе?
Вот, судя по всему вышесказанному, Достоевский меня не трогает. Он как бы далёк от меня и уже потому неинтересен. И, знаю, не только мне. Знаю, что так же думает блестящая журналистка Маргарита Симоньян (жена Тиграна Кеосаяна). Очень близкая мне по духу, по убеждениям. И зря великий стилист Владимир Набоков, как бы стесняясь, так неглубоко, даже, пожалуй, поверхностно разбирает своё неприятие этого гения. (Про «Братьев Карамазовых» я тут и не вспоминаю. А может быть, зря?)
16. Звонили (вроде директор) из музея-квартиры известного советского художника-станковиста Дмитрия Налбандяна. (Он портреты писал почти всех советских вождей, большие полотна: «Сталин и Ворошилов», «Сталин встречает рассвет», и пр., и пр.) Просили меня дать для их экспозиции какие-нибудь материалы о моём муже Юрии Ракше (1937–1980). Альбомы, фото или что-то ещё. Ведь это именно Налбандян, светлая ему память, в 1954 году открыл дорогу в Москве Юрочке Теребилову (Ракше), убогому, тихому мальчику, прибывшему из глухомани в прекрасный мир живописи, в мир большого искусства. И мальчик не подвёл. В столице он с медалью окончил спецшколу (для одарённых детей) и смело вошёл в этот мир. Стал известным живописцем и художником кино Юрием Ракшой, чьи работы теперь – в Третьяковке, в музее им. Нестерова, в других музеях. А я написала об этом рассказ «Мой дядя – полотёр» – об их первой знаменательной встрече в мастерской Налбандяна на Тверской улице, на чердаке, почти возле Кремля.