Разрыв с Москвой
Шрифт:
Дроздов согласился с частью моих, доводов, но все же заявил, что новые правила распространяются на всех и служащим ООН придется с ними примириться. Он и Трояновский пообещали предоставить в Миссии место для персонала Секретариата. И действительно, места стало больше, но все же сотрудникам ООН нередко приходилось ждать, пока освободится письменный стол.
После собрания я задумался, что же стоит за этими обременительными процедурами по обеспечению секретности. Это явно выходило за пределы обычной советской бдительности. Я знал об одном случае в Нью-Йорке, в котором был замешан посол Белоруссии в ООН Геродот Чернущенко. Забыв о шофере, поджидавшем его, посол провел ночь у одной латиноамериканки, на приемах у которой он часто бывал. Когда ранним утром Чернущенко не появился, шофер встревожился и заявил в Миссию. Кагебешники разбудили жену посла, ввалившись в их квартиру, и дождались прихода Чернущенко. А через пару дней мрачный представитель Белоруссии под бдительным экскортом жены и сотрудников КГБ отправлялся домой с аэродрома Кеннеди. Я тоже был в тот день в аэропорту, провожал приятеля, летевшего тем же самолетом, так что видеть-то я Чернущенко видел, но поговорить нам не разрешили, и о причине его внезапного отъезда я узнал позже. История бедного посла вызвала во мне двойственное чувство: с одной стороны, меня разозлила его глупость, с другой — испугала решительность КГБ.
И все же мне было трудно поверить, что именно проступок Чернущенко вызвал драконовские меры со стороны Дроздова. Но если это действительно так, если это и было причиной повышения бдительности, то тогда к тем мерам, которые шеф КГБ обсуждал открыто, наверняка добавятся еще и какие-то скрытые мероприятия, которые будут иметь самое непосредственное отношение также и ко мне. Ведь, с точки зрения тайной полиции, проступок одного посла ставит под подозрение всех послов.
Мои предположения, казалось, подтвердились в ближайшие дни. В ходе новой кампании возник список, находившийся у охранников возле входа в Миссию, где отмечались все приходы и уходы старших чиновников. Находясь в Миссии, я чувствовал, что за мной ведется усиленное наблюдение. В ООН мне то и дело приходилось сталкиваться с агентами КГБ, но теперь я часто замечал их возле себя и в Миссии: они поднимались со мной в лифте, следили, с кем я говорю, куда иду.
Если бы тайная полиция дарила меня таким же вниманием в первые месяцы моего сотрудничества с ЦРУ, я бы этого не вынес. Теперь же любопытство взяло верх над страхом: мне было очень интересно, почему они так усилили контроль.
Меры по усилению бдительности ко мне лично отношения не имели, и я по-прежнему пользовался неограниченным доступом ко всем секретным документам и мог встречаться с кем угодно. Мы с Элленбергом пришли к выводу, что каковы бы ни были причины действий КГБ, — мне лично пока ничего не угрожает.
Летом 1977 года я даже рискнул провести летний отпуск в СССР. Не чувствуя непосредственной угрозы разоблачения, я так осмелел, что у меня не возникло никаких предчувствий, вроде тех, что мучили меня на Кубе или годом раньше в Союзе. КГБ никому не верит полностью, но похоже, я вызываю у них ровно столько же недоверия, сколько всякий другой.
Однако по дороге в Крым, к матери, а потом по пути в Кисловодск я обнаружил, что за мной ведется тайная слежка, и куда более тщательная, чем раньше. Сначала это меня просто раздражало, но под конец отпуска я не на шутку забеспокоился. Вернулись все страхи, все подозрения и волнения.
Впервые я столкнулся с переменами в атмосфере на другой день после приезда в Москву, придя в Министерство иностранных дел. По многолетней привычке я отправился в кабинет начальника отдела международных организий, где начинал свою дипломатическую карьеру и где машинистки и служащие всегда называли меня по имени, считая меня членом своей трудовой семьи. Но когда я попросил старшего секретаря принести мне досье за прошедшие месяцы с шифрованными телеграммами, чтобы я мог их прочесть, — как делал это во время всех своих побывок дома, она сказала извиняющимся тоном:
— Не могу. Введены новые правила. Если вас нет на разметке, — а' вас там нет, нужно получить специальное разрешение.
Эти строгости меня удивили: за все годы работы в министерстве я еще ни с чем подобным не сталкивался, прямо возвращение в сталинские времена. А самое интересное, что по времени эти правила совпадают с аналогичными начинаниями Дроздова в Нью-Йорке. Наверное, гайки закручиваются повсеместно. Но все равно я не мог понять, как это отразится лично на мне и что именно вызвало это маниакальное усиление секретности.
На первый вопрос я вскоре получил ответ: в моем статусе ничего не изменилось. Виктор Израелян, начальник отдела, тут же открыл свой сейф и вручил мне телеграммы, которые там держал. Разговор с другим служащим высшего ранга тоже убедил меня, что со мной все в порядке: у него не было времени общаться со мной на работе, но он пригласил меня к себе домой, на ужин и обычную многочасовую беседу, с перемыванием косточек всем нашим коллегам, обсуждением их неудач и перспектив. Мы с ним вместе работали в Нью-Йорке в 60-е годы и подружились, хотя его карьера имела лишь косвенное отношение к дипломатии. Он-то, наконец, и объяснил мне причину всех этих драконовских мер.
— У нас в министерстве было ЧП.
И он рассказал мне следующее: кагебешники начали сомневаться в лояльности некоего секретаря советского посольства в одной латиноамериканской стране. Проследив его контакты с ЦРУ, агенты, однако, не стали ничего предпринимать, а просто организовали его перевод в Москву. Здесь игра продолжалась. Молодой дипломат получил назначение в отдел планирования политики, где он пользовался широким доступом к шифрованным телеграммам. Несколько месяцев за ним тщательно следили и наконец поймали на передаче документов американскому агенту. При аресте он покончил с собой, проглотив капсулу с ядом, допросить его не успели.
Если бы мне рассказал эту историю кто-нибудь другой, я, может, и усомнился бы в ее подлинности, но передо мной сидел человек, у которого за долгие годы работы установились превосходные деловые отношения с КГБ, и в точности его рассказа сомневаться не приходилось. Я состроил озабоченную мину — впрочем, заботили меня не министерские дела, а мои личные.
— Теперь все мы окажемся под подозрением из-за одного предателя.
— Нет, этот случай не единственный, — ответил мой приятель. — В других странах тоже были инциденты, наших людей пытались завербовать. Я уж не говорю о проблемах с пьяницами и бабниками. — И он начал рассказывать уже известную мне историю посла Чернущенко.
— Вот уж никогда бы не подумал, что он так кончит. В Нью-Йорке он производил на меня впечатление ярого ортодокса и настоящего пуританина, — заметил я.
— Но ведь он пил, — ответил мой друг.
Я не возражал, хотя ни разу не видел Чернущенко пьяным. Он всегда пунктуально являлся на заседания Совета Безопасности и добросовестно выполнял свои относительно несложные обязанности. Не то что бывший резидент КГБ Борис Соломатин. Тот после бурных уикэндов в Глен-Коуве частенько вообще не являлся на официальные совещания, но все было шито-крыто: КГБ своих не выдает.
История молодого дипломата запала мне глубоко в душу. Мне казалось, я хорошо понимаю, что заставило его пойти на такой поступок, и мне было его очень жаль. В то же самое время я почувствовал облегчение, узнав, что именно вызвало усиление правил секретности в Миссии и министерстве. В основе всего лежало реальное событие, случившееся за много сотен километров от Нью-Йорка. Но мне было вовсе не сложно представить себе, как КГБ заманивает меня в такую же ловушку, какую он расставил для молодого дипломата, которого просто-напросто выманили из Южной Америки домой, выследили и наконец затравили. Он был доведен до такого отчаяния, что подготовился к самоубийству и выбрал смерть. Я не хотел такого конца. И поэтому я должен вновь возродить в себе ту сверхчувствительность, которую мне удалось в свое время приглушить, мне нужно постоянно помнить об опасности. Жить в страхе — не слишком приятно. Однако я понимал, что, отрешившись от страха, теряю наилучшее средство защиты от разоблачения.