Разрыв с Москвой
Шрифт:
Эти минуты нерешительности были мучительны, но они быстро прошли. Я уже ответил на все эти вопросы, я уже ответил на самый главный вопрос в письме к Лине… письмо к Лине… его надо перечитать и, наверное, переписать.
Я вынул из сейфа конверт и перечитал знакомые слова. Письмо показалось мне неубедительным. Пришлось засесть за него снова. Я писал: "Я в отчаянии. Я не могу жить и работать с людьми, которых ненавижу, ни в Нью-Йорке, ни в Москве”. Далее шла речь о том, как развивались события в последние месяцы, как рос конфликт между мной и Подщекол-диным по партийным делам, как меня подвергали травле Дроздов и КГБ.
Я писал, что собираюсь просить о политическом убежище в США, но не сказал, что работаю с американцами, хотя и упомянул, что располагаю точными сведениями, что мой вызов в Москву — западня. Я писал, что уверен, что нам никогда не разрешили бы поехать за границу и что, скорее всего, меня уволили бы из министерства. "Пожалуйста, — молил я, — уйдем вместе. Здесь нам будет намного лучше, я землю буду рыть, чтобы выцарапать Аннушку из СССР. Мы можем начать новую свободную жизнь в стране, где людей не преследуют и они ничего не боятся”. Я заклинал ее верить мне — ведь я никогда ее не подводил. Я убеждал, что возвращение в СССР будет опасно, может, даже смертельно для нас обоих. Обещал все объяснить при встрече и умолял не торопиться, хотя и понимал, что ее это письмо очень огорчит. Особенно я просил Лину не звонить в Миссию и не ходить туда, я позвоню ей рано утром, узнать, что она решила.
Я отложил в отчаянии ручку. Обладай я большим красноречием, даже будь я Цицероном, все равно вряд ли мои аргументы вернут мне жену. Когда мы были бедны, боролись за существование, жили в этой ужасной коммунальной квартире, с маленьким Геннадием, который без конца болел и плакал по ночам, — вот тогда мы и были по-настоящему счастливы. Уже многие годы я был целиком поглощен своей работой, и мы отдалились друг от друга. Лина всю жизнь была одержима моей карьерой, желанием, чтобы я пробился на самый верх. Неужели этот мой успех все испортил? Или жажда Лины богатства, власти, обеспеченности? А может быть, просто годы, возраст…
Как бы то ни было, я выбиваю у нее из-под ног опору. Она меня никогда не простит и, скорее всего, не отважится на авантюру, не решится начать со мной новую жизнь в Америке. Я написал правду, поскольку не мог сказать ей все сам. По крайней мере, если она решит оставить меня, письмо будет доказательством, что она не была моей сообщницей, так что в Москве смогут оставить ее и детей в покое.
Я сложил письмо, сунул его вместе с деньгами в новый конверт, положил в портфель, взглянул на часы: почти полночь. Пора…
Позвонив в Миссию и попросив, чтобы за мной заехал мой шофер, я старался уловить в голосе дежурного офицера настороженность, фальшивую ноту — но он, как всегда, был сух и сдержан. Машину пришлют немедленно. Минут через десять Никитин позвонил мне снизу, от стола дежурного у входа в Секретариат: нужен ли он мне наверху? Нет, я сейчас спушусь.
Никитин распахнул передо мной заднюю дверцу черного "олдсмобиля” и сел за руль с обычным "добрый вечер”. Обыкновенно мы с ним любили болтать — о Миссии, о Нью-Йорке, но последние несколько недель он был непривычно сдержан. Я знал, что он меня любит, благодарен мне за то, что я помог ему остаться в Америке на третий срок, но сейчас — возможно, он чувствовал, что со мной что-то неладно.
Никитин вывел машину на почти пустую Первую авеню, и мы поехали на север. Сначала я сидел неподвижно, потом начал смотреть в окна, наблюдая за немногими машинами. Мне показалось, что одна из них увязалась за нами, когда мы отъехали от ООН. Пока мы пересекали Сороковые и Пятидесятые улицы, эта машина следовала за нами. Я нервничал. Смогу ли я добраться до Боба и Карла? Меня, может, уже поджидают в моей квартире. Стоит ли возвращаться домой?
Но когда Никитин свернул налево, в Шестидесятые, машина, которая будто бы следовала за нами, продолжала путь по Первой авеню. Я облегченно вздохнул. Мы остановились у моего дома и Никитин помог мне выйти из машины.
— Завтра забери меня, пожалуйста, в обычное время, — последние слова я произнес подчеркнуто громко. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Аркадий Николаевич, — сказал он. — До свидания.
— До свидания, Анатолий, — ответил я, хотя знал, что нам больше не придется встретиться.
Как я и надеялся, Лина уже спала. Но мне надо было поторапливаться. Я взял в шкафу дорожную сумку, сунул туда несколько рубашек, белье и носки. Все это я делал, стараясь не шуметь: если Лина проснется, она заснет не скоро.
Что еще мне нужно? В голове было пусто. Я тщетно пытался сосредоточиться. Существует единственная реальная альтернатива — или меня обнаружат, или я спасусь. Я жил минутой, двигаясь, как в трансе. Меня поддерживала не способность рационально мыслить, а нервная энергия.
На цыпочках я подошел к спальне. Дверь была закрыта неплотно, и я в последний раз взглянул на спящую жену, просунул конверт и вышел.
И тут страшная мысль остановила меня: служебный лифт не работает после двенадцати ночи. А обычным лифтом я тоже не могу воспользоваться без риска столкнуться с кем-нибудь из советских, живущих в этом же доме. Поди тогда объясняй, зачем я несу эти сумки, куда направляюсь посреди ночи…
Эта часть плана не была проработана с Бобом и Карлом. Несколько мгновений я стоял в нерешительности, потом вспомнил о пожарной лестнице в конце коридора. Там двадцать пролетов, но спуститься все же можно. Лестница выходила на первый этаж в задней части дома, так что меня не заметит ночной дежурный, сидящий у входа.
Взяв сумку и портфель в одну руку, я открыл дверь на лестницу. Она была плохо освещена, бетонные ступени чернели в темноте, металлические поручни скользили под потной ладонью. Я вынужден был остановиться. Сжатые пальцы ломило. Портфель бил меня по коленям, я спотыкался. После пятого пролета я вынужден был передохнуть. Я шел бесшумно, маленькими шажками, почти крался, и мышцы лодыжек дрожали от непривычного напряжения. Сердце, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди.
Пока я добрался до первого этажа, мне пришлось дважды делать передышку. Наконец, я осторожно открыл тяжелую дверь, огляделся — никого, спустился на несколько ступенек к служебному входу и вышел в узкий проход, ведущий на Шестьдесят четвертую улицу. Меня била дрожь, на улице было холодно, и свободной рукой я плотнее запахнул плащ. Оказавшись на тротуаре, я посмотрел налево: на другой стороне Шестьдесят четвертой стоял белый автомобиль с потушенными сигнальными огнями. Все в порядке.
До машины было всего метров пятьдесят, но это расстояние показалось мне и огромным, и опасным. В темном подъезде мог стоять агент КГБ, невидимый ни мне, ни американцам. Этот агент, получивший приказ задержать меня, наверняка имел при себе нож или пистолет. Что если американцы обнаружили опасность, но ждут моего появления, чтобы зажечь сигнальные огни? Как я с портфелем и сумкой могу сделать вид, будто вышел прогуляться?
Весь план показался мне вдруг совершенно нереальным, и я побежал. Я промчался по Шестьдесят четвертой, едва взглянув на пустой отрезок Третьей авеню, прежде чем пересечь ее на пути к машине и безопасности. В тот момент, когда я добежал до машины, Боб уже стоял на тротуаре, открыв мне заднюю дверь. Он взял мои вещи, сунул их на переднее сиденье, протиснулся в машину рядом со мной и приказал:
— Поехали.
По другую сторону от меня сидел Карл. Мы молчали, пока шофер развернулся и начал кружной путь через центр Манхэттена к Линкольн-туннелю. Улицы были почти пусты, но напряжение, которое я чувствовал часом раньше, уходя из ООН, возвращалось ко мне всякий раз, когда сзади появлялись огни какой-нибудь машины. Боб и Карл тоже были не в своей тарелке, и только когда мы въехали в Нью-Джерзи, я нарушил молчание: