Разрыв с Москвой
Шрифт:
— Зачем? Ведь я сказал, что хочу жить открыто.
Они ответили, что это временно, и напомнили, что первые недели после побега всегда самые опасные.
Дом оказался очень симпатичным. Снаружи это был просто обычный пригородный домик, окруженный цветущими деревьями и азалиями, которыми по праву славится вашингтонская весна. Мне предоставили спальню и маленький кабинет. Домоправительница, родившаяся в Восточной Европе, готовила мои любимые блюда. Мне никто не мешал, у меня было время расслабиться, прийти в себя после всего пережитого.
В Вашингтон я приехал с несколькими рубашками и парой смен белья. Перед отъездом из Нью-Йорка мы с Бобом Эллен-бергом как-то вечером проникли через заднюю дверь в мою квартиру на 65-й улице и обнаружили, что, как и предполагали американцы, кагебешники унесли все мои пожитки. Комнаты были пусты. Они унесли все — одежду, книги, мебель, сувениры, кастрюли и сковородки, как будто все это было собственностью советского государства. Вот так же увели они отсюда и Лину.
Когда я сказал Гринфилду, что мне нужно купить что-нибудь из одежды, он возразил, что появляться в публичном месте без изменения внешности опасно, хотя бы первое время этим нельзя пренебрегать. Я запротестовал:
— К чему этот маскарад? Вы ведь все время будете рядом.
Однако он настоял, чтобы я хотя бы надел темные очки и наклеил усы. Вся эта процедура доставила нам несколько веселых минут. Направляясь в магазины, мы перебрасывались шутками, однако я прекрасно знал, о чем думали мои телохранители: для агентов КГБ, которых в Вашингтоне предостаточно, я представляю собой потенциальную мишень для убийства либо похищения.
Во время нашей экскурсии по магазинам я чувствовал себя не в своей тарелке и по дороге домой решил, что с меня хватит, — больше никакой маскировки. В конце концов, не зря же я столько лет был американским шпионом, и все эти уловки не по мне. Я знал, хоть и не любил об этом думать, что жить открыто, — значит подвергать себя некоторому риску, но этот риск всегда был частью моей цены за свободу.
Мысль о семье неотступно преследовала меня, и я постоянно думал, есть ли хоть малейшая возможность для нашего воссоединения. Вскоре после того, как я обосновался на конспиративной квартире, мне переслали материалы из ООН, среди них было несколько семейных фотографий, которые хранились у меня в кабинете, и я целыми часами рассматривал их. Я готов был на все, чтобы восстановить контакт с Линой и детьми, но я понимал, что американское правительство не может помочь мне в этом. Мне нужна помощь со стороны. К тому же мне были необходимы советы и по другим практическим вопросам, так что я решил обратиться к местному адвокату.
Правительственные агенты представили мне список вашингтонских юристов. Среди них был Вильям Геймер, занимавший ранее высокий пост в Государственном департаменте. Мне показалось, что его профессиональный опыт поможет ему понять мое положение.
Я намеревался поговорить с несколькими юристами, но встретившись с Геймером, понял, что это именно то, что мне нужно. Он был профессионалом высокого класса, и я инстинктивно почувствовал, что могу верить ему, он не только сумеет дать мне хороший совет, но мы можем стать друзьями. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что дружба нужна была мне в те дни не меньше, чем ценный совет. Я мечтал о юристе, который не только сможет представлять меня, но будет еще и заботиться обо мне.
Будущее уже не казалось столь мрачным, но хорошее настроение продержалось недолго. Утром 11 мая в дверь спальни постучал Эндрю.
— Аркадий, вы можете сейчас же спуститься вниз? У нас плохие новости.
Что случилось? Спускаясь по лестнице, я перебирал возможные варианты, но ни один из них не имел отношения к истине.
В гостиной меня ждал Сэнди Гринфилд. И он и Эндрю были мрачны и серьезны.
— Аркадий, Лины больше нет.
Я был потрясен. Это не просто плохая новость, это катастрофа. Лина умерла? Я не мог поверить в то, что было написано в газете, которую они мне дали. Сообщение из Москвы было опубликовано в лондонских "Ивнинг ньюс” за подписью Виктора Луи, советского гражданина, чьи связи с КГБ сделали его влиятельным информатором западной прессы. Он писал только по заказу и приказу Москвы. Это он в октябре 1964 года передал на Запад известие о падении Хрущева.
Он писал, что моя жена покончила с собой. Я еще мог поверить, что она умерла, но покончила с собой — это не укладывалось в сознании. У Лины бывало временами дурное настроение, она могла ненадолго впасть в депрессию, но она никогда не культивировала свои эмоции. Ее стандартной реакцией был гнев, она вспыхивала и потом чувствовала себя лучше. Она была сильным человеком, который умеет преодолевать трудности и добиваться у жизни всевозможных благ. Нет, та Лина, которую я знал, не могла покончить с собой.
Но что же случилось на самом деле? Полагаю, что ее уговорили вернуться в Москву, скорее всего, пообещав, что советское правительство вытребует меня назад. Когда она поняла, что я не вернусь домой, а ей никогда не позволят поехать в США, она, вероятно, излила свой гнев не на тех людей. Очень может быть, что она угрожала раскрыть известные ей малоприятные секреты из жизни высокопоставленных советских официальных лиц. Если это так, она стала угрозой для чьих-то карьер и соответственно сделалась кандидатом на уничтожение руками КГБ. Могли ли они убить ее в целях самозащиты, а заодно — чтобы наказать и меня? Зная их, я склонен думать, что так оно и есть.
Долгие годы я много раз слышал, что КГБ использует медицинские убийства для устранения "нежелательных” политических деятелей и прочих лиц. Прекрасное решение вопроса — комар носа не подточит. О таких методах ходило немало слухов. В московских кругах циркулировали истории об организованных таким образом убийствах Максима Горького и Андрея Жданова. Поговаривали, что так были убиты и не столь известные, но потенциально опасные деятели.
На другой день, все еще охваченный яростью и горем, я позвонил в советское посольство в Вашингтоне и добился разговора с Анатолием Добрыниным.
— Скажите мне правду, — взмолился я. — Что случилось с моей женой?
Он холодно ответил:
— Я знаю ровно столько же, сколько вы. Единственный источник информации для меня — американская пресса.
Я думал о детях: что с ними? Не грозит ли им что-нибудь? Что они думают обо всем этом? С Геннадием все более или менее в порядке: он независим, у него хорошая работа, жена с большими связями. Но как там Анна, которая осталась теперь в нашей квартире одна с бабушкой? Я слал им телеграммы и письма, но ответа не было; скорее всего, они ничего не получали. От Геннадия в конце мая пришло сухое, неприязненное письмо, написанное явно не им, а советскими чиновниками, которые наверняка проверили, не проскользнет ли в нем хоть намек на человеческое чувство ко мне.
23 мая я написал Громыко, требуя, чтобы советское правительство позволило мне встретиться с дочерью. Ответа не было. Я отчаянно стремился связаться с Анной, установить с ней переписку, понять, не хочет ли она переехать ко мне в США, и если это так, — найти способ привезти ее сюда. Мои друзья, правительственные чиновники, открыто отстранились от этой проблемы, и я обратился к Биллу Геймеру. Он помог мне составить обращения к президенту Картеру и Государственному секретарю Сайрусу Вэнсу. Они прислали вежливые, полные сочувствия ответы: они верят в воссоединение семей, они желают мне всего самого доброго, но сделать ничего не могут.