Редакционные статьи -2
Шрифт:
— Краснов, может, и простит, да бабы усть-медведицкие не простят… разорвут…
Теперь он в своих листках призывал казаков бросить оружие, вернуться по домам и заняться мирным трудом. А клевреты его устно добавляли:
— Возьмем Черкасск, сделаем деда Миронова атаманом, а потом на коммуну пойдем… Выбьем коммуну — заживем спокойно… довольно уж навоевались…
И многим станичникам эта упрощенная схема упорядочения взбудораженной жизни очень понравилась.
Вечером Миронов вызвал к себе батюшку, которому оставили в доме лишь крошечную спаленку. Из нее батюшка и наблюдал потихоньку, как начдив ходил по залу из угла в угол в глубоком раздумье, а свита на цыпочках подкрадывалась к дверям, прислушивалась и снова удалялась в кухню.
— Вот что, отец, — сказал Миронов, остановившись перед батюшкой и изучая его испытующим взглядом, — вы мне нужны…
Батюшка поклонился и сказал:
— Рад служить… чем могу, конечно…
— Нужны вы мне вот для чего… — Миронов сделал паузу, поглядел на часы, подумал. — Вот для чего… Нужно мне послать литературу в Усть-Медведицу… Человека такого… подходящего… нет… Так вот — вы…
Батюшка похолодел от страха и поспешно сказал:
— Я больной человек, Филипп Кузьмич.
— Ну?
— Не могу… право… увольте ради Господа…
Миронов нервно дернул усом.
— Не можете… та-ак.
— Я напорчу, право слово напорчу… Где мне… растеряюсь… Тут нужен опыт…
— Так, так… Вот все вы таковы… жрецы по чину Мельхиседека… Дурачить народ, держать его в сетях суеверия, возбуждать против нового откровения истины, правды… свободы, братства… вы — сколько угодно… да… Зачем вы тут торчите? Почему вы не бежали?
Миронов, чем дальше, тем больше горячился, входил в негодующую и устрашительную роль, но похоже было, что в серьез не сердился, а хотел лишь покуражиться. И, может быть, долго куражился бы над испуганным иереем, если бы неожиданно не раздался набат. Грозный начдив вдруг сам побледнел и бросился к револьверу. Заметался и весь его штаб по дому, по двору — все, видимо, необычайно перепугались чего-то.
Тревога оказалась преувеличенной. Ничего особенного не случилось. Лишь где-то на окраине станицы загорелось гумно, а ребята, увидавшие зарево, забрались на колокольню и с большим азартом начали звонить в колокола.
Ребятам дали плетей. И затем последовало распоряжение Миронова — запретить колокольный звон совершенно.
III
Было нечто фантастическое в том преображении обыденной станичной сцены и распределении ролей, которые последовали с приходом красных гостей и с их вмешательством в бытовой распорядок станичной жизни.
Сказочно-чудесный, фантастический элемент чувствовался и самими новыми хозяевами, и строителями. Комиссар Войхович, курчавый брюнет, уже на третий день по въезде в станицу, после ревизии казацких сундуков, нарядившийся в широкие шаровары с лампасами, смеясь, спрашивал у товарищей:
— Абрам, что ты себе скажешь после этого? Можно было этому поверить месяц назад — Абрам Кацман в казацком… как это… беш… бешмоте с казацкой нагайкой… шпоры… Абрам Кацман! Кацман!.. Это звучит гордо…
— Яша, иначе это не могло быть, — закуривая цыгарку, за неимением папирос, с твердой убежденностью сказал тов. Абрам, юркий и развязный молодой человек с синим подбородком: — ми должны были поить своих коней в волнах Дона… ми обязаны были быть среди казаков и… над казаками…
— Абрам Кацман… Оська Соловейчик, Рубинштейн Исай Исаич… кто бы этому поверил?.. Мы им будем строить… Абрам, мы будем строить им новую жизнь! Что ты себе думаешь?
— Вещь серьезная!
Фантастическое чувствовалось и местными людьми — не говоря уже о тех, кто попал в угнетение, но и торжествующими. Гаврила Гулевой, печник, по паспорту гражданин Шацкого уезда, а по воле судьбы родившийся, выросший и созревший в недрах земли донской, оказался комиссаром милиции. Ходил, озирался и сам себе не верил, что он — комиссар. Еще так свежо было у него в памяти, как, бывало, заседатель Пастушков (царство ему небесное) отрезвлял его своим пухлым, но сокрушительным кулаком. Этот метод вразумления перешел у Пастушкова из старого режима и в новый, когда объявлена была свобода и когда Степан Алексеевич вместо заседателя стал именоваться начальником милиции.
Очень хорошо помнил Гаврила Гулевой, как, уповая на «слово свободы», он в присутствии Пастушкова, конфисковавшего у Василия Говорухина четверть ржавого, еще не усовершенствованного, но уже издававшего дразнящий аромат напитка, позволил себе со вздохом, как бы в сторону выразить легкий протест:
— Правду сказал Тургенев: «эх», говорит, «Россия, Россия!.. Жаль, говорить, мне тебя, Россия!»
И Пастушков, застыв на один момент от изумления, вдруг развернулся и дал… Удар, по обыкновению, был искросыпительный. Голова у Гаврилы мотнулась на сторону, как зрелый подсолнух, а Степан Алексеевич без особого гнева, почти ласково, сказал:
— Тургенев мог такие слова к своему месту сказать. Но ты, с-н сын, рылом не вышел критику наводить!
— Да я нечаянно, вашбродь, — смиренно пробормотал Гаврила, утирая ладонью сильно увлажнившийся нос.
А теперь?
Теперь Гаврила был одним из виднейших представителей «народной власти» и стоял на такой линии, что сам безвозбранно мог развернуться и дать любому бородатому хозяйственному станичнику, как заведомо неблагонадежному в товарищеском смысле, затаенному врагу нового порядка. Как его когда-то отправляли для вытрезвления в станичную тягулевку, так ныне он мог без лишних слов погнать в станичный «ревок» священника, учительниц, любого старика….
Неужели это не сказка, не сон?
Нет, не сказка, это была самая подлинная действительность. Это было воплощение в жизни «народной власти».
Чем особенно привлекательна была народная власть, так это тем, что она давала легкий «кусок» большому числу лиц, ранее такого куска не видавших, старому чиновничьему режиму было далеко до нового социалистического в смысле разветвленности и широты бюрократического аппарата. В такой небольшой станице, как Глазуновская, например, где до прихода красных гостей административная машина состояла всего из шести частей — станичного атамана, двух его помощников, казначея да двух писарей — и весь месячный бюджет не шагал выше 300 рублей, теперь для организации народной власти было создано сразу 64 должности, не считая многочисленного штата тайных шпионов. Месячный бюджет шагнул за 90 тысяч рублей.
Кроме станичного комиссара, которым лишь короткое время был Филька Кизлян, появился извне комиссар политический. Потом возникли комиссары по просвещению, продовольствию, по земельным делам и разные другие. Каждый получал не менее 500 рублей в месяц, — цифра для станичных обывателей дотоле умопомрачительная.
К власти были привлечены люди наиболее благонадежные в революционном смысле. Таковые оказались главным образом в среде того слоя, который прошел некоторый тюремный стаж, и в обделенном сословии, по станичной терминологии именовавшемся «мужичьим». Из этого мужичья теперь выдвинулись наверх наиболее разбитные молодцы, которых до этого времени станица расценивала довольно пренебрежительно и называли «обормотами», «белогубыми щенками», «сопляками» и вообще титуловала не очень лестно. А тут эти обормоты неожиданно вышли в люди и стали солью земли. Сын столяра Ивана Молокова — Васька Танцур, ходивший приседая, потому что правая нога была у него на шесть вершков короче левой, — надел шпоры, увешал себя красными жгутами и стал главным лицом по обыскам, арестам и реквизициям. Он забирал лошадей, скотину, хлеб, мебель, книги, картины. Старики, почтенные, заслуженные, главы больших патриархальных семей, стояли перед ним без шапок, бегали по его указанию рысью, выполняли унизительные приказания. А он помахивал плетью и покрикивал на них:
— Поворачивайся, поворачивайся живей, сивозебрые товарищи! Веселей ходи, скорым маршем! По-кавалерийски!..
И поворачивались.
Он нарочно пригнал самих богомольных стариков в дом к священнику, чтобы перенесть от него реквизированный рояль. И когда старики стояли в недоумении перед громоздким инструментом, не зная, как к нему приступить, Васька плетью стегнул несколько раз бородатого Карпыча, старого гвардейского артиллериста саженного роста, и приказал ему лезть под рояль.
— Помилуйте, Василь Иваныч, махина-то вон какая, а у меня грызь…