Рисунки баталиста
Шрифт:
– Все, солдат, знаю! Все понимаю! Давай пойдем потихонечку, доктор тебя посмотрит. – Осторожно обнимая Лепешкина, Кадацкий повел его к палатке, и они оба исчезли под пологом.
Та звездная ночь и лампады в маленьких лунках. Солдатские лица, доверчивые и наивные, обращенные к нему, Веретенову. Исповедь сына, когда сидели обнявшись у крохотного земляного огня. Та недавняя ночь и те лица были обожжены и прострелены. И он, Веретенов, знал теперь, что ему делать. Где теперь его место.
Оглянулся на степь, уставленную зеленым железом, в длинных предвечерних тенях. Никто не смотрел на него. Каждый был занят своим. Он нырнул в транспортер к водителю, убиравшему под сиденье флягу.
– Сейчас обратно в Герат?
– В Герат, – устало кивнул водитель, не удивляясь его появлению.
– Будешь в роте Молчанова?
– Молчанова? Буду.
– Ну и я с тобой вместе!
Вернулись солдаты. Он потеснился, давая им место среди носилок. Задраили вход. Заработал мотор. «Таблетка» качнулась, пошла, обгоняя боевую машину пехоты. Проезжали штаб. Веретенов, припав к бойнице, разглядел командира над картой, его красное, в вечернем солнце лицо.
«Мой генерал»
портрет
Когда машина увозила его из расположения части по упругой бетонке, по пути на аэродром, начальник штаба уточнял последние штрихи операции, разработанной армейским командованием, предстоящей через пару недель, он, Астахов, нес в себе этот план операции, названия кишлаков и долин, маршруты колонн, нес в себе чувство опасности.
Когда на летном поле он стоял перед трапом белого с голубой полоской самолета, готового принять его и перенести в Союз, на двухдневное совещание, и командир аэродромной охраны, майор с запыленным лицом, докладывал ему, что час назад два грузовика и автобус были обстреляны в западном секторе аэродрома из пустующего глинобитного дома, и он, майор, послал туда два танка – сровнять с землей старые постройки, послужившие душманам укрытием, – командир глядел в расплавленный воздух, в котором колебались и таяли два боевых вертолета, одобрял это решение, и его не оставляло чувство опасности.
Когда самолет летел над хребтами и внизу на земле что-то вспыхивало, то ли арык, то ли речная протока, Астахов, прижимаясь к иллюминатору, представлял идущие через перевалы колонны «наливников», взмокших в кабинах водителей, возможные точки засад и минирования – ив нем все еще пребывало чувство опасности.
Когда в Союзе прямо от трапа помчала его в штаб военная «Волга», и штабной офицер, почтительно наклоняя голову, посвящал его в тему совещания, называл имена выступающих, и Астахов, не глядя на весенний мелькающий город, собирался с мыслями, готовился к докладу, – в нем все еще пребывали военные заботы, оставалось чувство опасности.
И только к исходу дня, покидая штаб, садясь в машину, направляя ее в гостиницу, очнулся у первого светофора. Пропускал заворачивающий медлительный красный трамвай. Подумал изумленно: он не в боях. Он среди мирных, не ведающих беды соотечественников, и через десять минут в гостинице он встретится с Верой, с женой, прилетевшей к нему на эти два дня, поджидающей его и желанной. И глядя, как уходит скрипучий трамвай, загорается зеленая ягода светофора и рой легкомысленных нарядных машин скользит навстречу, он счастливо распрямился. Скинул ношу хребтов, изрезанной гусеницами степи, тяжелой брони. Пережил мгновение свободы, нетерпеливой радости. И чувство опасности оставило его. Не ушло далеко, остановилось где-то рядом, за спиной, но не в нем, отделенное весенним мельканием скверов, разноцветной толпой, многоэтажными, многооконными домами, такими красивыми, такими необходимыми после плоских, стелющихся, без окон и дверей, дувалов.
Он подъехал к гостинице, отпустил машину, шагнул к окошку администратора. Сквозь стекло белела пышная прическа полной увядающей дамы. Ее пальцы, пухлые, стиснутые перстнями и кольцами, что-то листали. Она напомнила ему портрет какой-то императрицы, в каком-то, он не помнит, музее.
– Простите, – обратился он к ней. – Вы не скажете, в каком номере остановилась Астахова Вера Петровна?
Дама продолжала листать, шевеля губами, поблескивая камушками, не поднимая головы. И он, выждав, повторил свой вопрос:
– Астахова Вера Петровна в каком номере проживает?
И услышал ответ из-под белой прически:
– Вы же видите, я занята! Подождите!
Этот нелюбезный ответ поразил Астахова, его, чье появление заставляло внимать, умолкать, жадно к нему тянуться сильных, грозных людей, превращало их в недвижный серо-зеленый монолит, направляло в душную военную степь броневые колонны, возвращавшиеся из этой степи запыленными, обугленными, с пробоинами и вмятинами. Здесь же, у гостиничной стойки, эта стареющая, безвкусно и богато расфранченная дама знать его не хотела. Это вначале вызвало в нем близкое к гневу раздражение, которое вдруг обернулось почти радостью, все тем же счастливым изумлением: он – вне сражений, вне команд. Ему некого посылать в бой. Его значимость в глазах этой дамы не больше, чем любого другого, ежеминутно возникающего перед стеклянным окошком. И это не укол самолюбию, а знак мира, знак малой, выпавшей ему передышки. Он терпеливо стоял, улыбался, ожидая к себе внимания.
– Как вы сказали? Астахова? – Администраторша равнодушно скользнула по его лицу, раскрыла какую-то книгу. – Нет, такой у нас нет. Не числится.
– Вы посмотрели внимательно? – мгновенно тускнея, пугаясь чего-то, переспросил Астахов. – Пожалуйста, посмотрите еще раз!
– Я же вам сказала, нет такой! – Почти оскорбленная его недоверием, дама стала поправлять пенистые белые массы волос.
«Значит, вечерним рейсом…» Он забрал ключи, поднялся к себе, отодвигая, перенося на вечер долгожданную встречу с женой.
Он переоделся в штатское платье, в серый, светлый костюм, завязывая, расправляя на белой рубахе малиновый галстук. Недоверчиво, чему-то усмехаясь, смотрел на свое отражение, одновременно видя себя в полевой, побелевшей от соли, солнца, бесчисленных стирок форме, с зеленым погоном, на котором начинала шелушиться звезда. Этот светлый костюм казался слишком просторным для тела, привыкшего к ремню, к портупее, слишком тонким и марким, требующим осторожных движений. И именно такими, осторожными, почти робкими, были его шаги, повороты головы и туловища, когда шел по ковру к лифту, пропускал вперед пожилую чету, спускался в холл, выходил на широкие ступени перед сверкающим стеклянно-льющимся фасадом гостиницы, мимо которого, как легкие, блистающие пузыри пролетали автомобили. Шли люди, слышался смех, какой-то тучный, жизнелюбивый мужчина окурил его дымом вкусных дорогих сигарет. И Астахову захотелось в этот город, в эту толпу, слиться с ней, стать ею, превратиться в безвестного, беззаботного человека. Убежать от того двойника, что следил за ним издали, одетый в пятнистый маскхалат, с короткоствольным автоматом под мышкой, с жестким, в постоянном напряжении лицом.
Он спустился в метро, окунулся в подземное мерцание и рокот. Смотрел и не мог наглядеться на голубое скольжение составов, на вихри никеля и стекла, на зеркальные плоскости, возникающие среди мраморных арок, на пеструю, казавшуюся легковесной толщу. И зрелище этих струящихся хрупких вагонов, брызгающих огнями на розовые камни, вызывало в нем мучительное наслаждение, легкое жжение в зрачках, привыкших к плитам глухой брони, угрюмо-заостренным конструкциям, к крутящимся в пыли гусеницам.
Он вошел в вагон и стоял, ухватившись за блестящий поручень. Качался среди вспышек, жадно и пристально наблюдая людей, их одежды, столь разнообразные после монотонной серо-зеленой формы, зачехлившей всех подряд – солдат, офицеров. Обычная, будничная городская одежда казалась ему почти демонстрацией мод – женских платьев и юбок, мужских костюмов. Он радовался тому, как красиво одеваются люди.
Час пик отошел. Вагон был полупустой. Он старался угадать, кто они, окружавшие его люди. Та молодая женщина, поставившая у ног большую переполненную сумку, не отпускавшая полукруглые лямки. Видимо, обошла магазины, набрала провизии. Значит, есть у нее дом, есть семья, ждут ее возвращения. Те двое, мужчина и женщина – нет, не муж и жена, скорее сослуживцы, – пересмеиваются, пересказывают какие-нибудь служебные пустяки, какую-нибудь сплетню о комическом, случившемся с начальником казусе. И тот бледный, отечный, больного вида старик, положивший голубоватые руки на рукоять палки, – его выпуклые слезящиеся глаза устремлены в одну точку жалобно и устало. И подвыпивший парень, заснувший с полуоткрытым ртом, уронив на колени большие перепачканные руки. Его кепка то и дело съезжала и падала, и всякий, кто оказывался рядом, поднимал ее и снова нахлобучивал на курчавую растрепанную голову. Он, Астахов, за всеми смотрел, всех их любил, как близких.