Рождение музыканта
Шрифт:
– Плох же будет тот деятель, который в ослеплении самых благородных чувств выпустит из глаз врага, – неожиданная улыбка смягчила выражение лица Рылеева. – Но даю слово, что при случае мы отрубим гнусную голову Фаддею на гнусной его «Пчеле»!
– Кто это? – осведомился у Александра Бестужева Глинка, показывая глазами на собеседника Рылеева.
– Петр Каховский, – ответил Бестужев, и в его голосе Глинке послышалась какая-то затаенная настороженность.
– Тоже литератор? – любопытствовал Глинка.
– Ничуть, однакоже по безудержности страстей своих мог бы отменно сражаться среди альманашников!
Бестужев присел рядом с Глинкой, наблюдая издали за спором, который с новой силой кипел вокруг Рылеева. Глинка с интересом следил за Каховским, стараясь понять, чем же мог прельстить его пансионских однокорытников этот безвестный смолянин. Каховский продолжал говорить, наступая на Рылеева, в голосе его все отчетливее звучали ожесточение и желчь.
– Как вам нравятся наши сборища, Михаил Иванович? – спросил у Глинки Бестужев. – Сумбурно, не так ли? – Бестужев улыбнулся. – Надо полагать, вовсе несходственно с чинными словопрениями в какой-нибудь аглицкой палате, – заранее в том с вами согласен! Я хоть и весьма привычен, однако, слушая, часто переношусь мыслью во Францию: должно быть, так же кипели страсти в якобинских клубах… Вот вам сила привычки, – сам себя перебил Бестужев, – никак не можем обойтись без примеров чужеземных!.. – Он умолк, словно собираясь с мыслями, и затем продолжал: – Не стыдно ли нам сие? Русский штык с силой архимедова рычага умел повернуть все движение европейских дел, неужто же мыслью своею мы не будем еще более сильны? Разве имя первого поэта нашего Александра Пушкина есть только залог будущего? Нет, в нем заключено свидетельство содеянного!
Сочинитель изящных повестей и умных обзоров российской словесности в «Полярной звезде», пришедшихся столь по душе Михаилу Глинке, горячо заговорил под общий шум о Пушкине. Он не спеша подбирал слова:
– Пылкие головы судят ныне о Пушкине вкривь и вкось, не понимая, что поэт, воплотивший высшие идеи народности, тем самым уже заслужил почетное имя гражданина. Вам, как музыканту, более чем кому-нибудь, должно быть понятно, что стих его достиг совершенства истинной музыки, но кому бы надобен был этот стих, если б он одной музыкой оставался?..
У Глинки давно кружилась голова от шума и табачного дыма, но он, превозмогая головокружение, сказал:
– Я во многом согласен с вами, Александр Александрович, касательно художеств, но почему же, предрекая славу России в поэзии и словесности, вы пренебрежительно обходите музыку?..
В этот миг в сгустившихся клубах дыма перед Глинкой предстало видение давних лет. Дым рассеялся, но видение не исчезло. Долговязая фигура приближалась к Глинке, натыкаясь на встречные стулья.
– Сударик-музыкант! – раздался глухой, срывающийся голос. – И ты здесь!
– Вильгельм Карлович! – Глинка чуть было не сказал по пансионской привычке: «Кюхель!» – и крепко обнял своего бывшего наставника.
– Да как же ты сюда попал, сударик-музыкант? – недоумевал Кюхельбекер и никак не мог осознать представшую перед ним действительность, словно шел Вильгельм Карлович к Кондратию Рылееву, на Мойку, а попал вместо того в Благородный пансион, на фонтанные берега.
– Вообрази, Вильгельм, – вмешался Левушка Пушкин, который успел уже не раз переведаться с графином и опять мрачно пережевывал квашеную капусту, – Глинка выдал в свет «Разуверение»!
– Какое «Разуверение»? – перешел от одного недоумения к другому Кюхельбекер. – Уж не на Евгения ли Баратынского ты посягнул?
При этих словах плотный господин с бледным лицом, в больших очках оглянулся и внимательно посмотрел на Глинку.
– Брат Дельвиг, брат Дельвиг! – закричал ему через стол какой-то усатый капитан с черной повязкой на голове и, раскинув руки, пошел на Дельвига.
В небольшой комнате, казалось, уже было гораздо больше людей, чем она могла вместить. Но гости все прибывали. Некоторые удалялись с Рылеевым в кабинет и через некоторое время снова возвращались, повидимому, ничто не мешало издателю «Полярной звезды» вести литературные свои дела. Шуму заметно прибавилось с момента появления Кюхельбекера. Вильгельм Карлович кому-то грозил, у кого-то чего-то требовал. Глинка перехватил его на полуслове, и хотя ему не удалось побеседовать с былым наставником досыта, главное о Кюхле он все же узнал.
Издатель преждевременно почившей в Москве «Мнемозины» снова был не у дел в Петербурге. Вильгельм Карлович уже не свершал, как в былые времена, своих мечтательных путешествий в 2519 год. Но попрежнему злой мачехой была Кюхле добрая матерь-земля.
Образ российского Дон-Кихота и пансионский мезонин встали перед Глинкой. Это ощущение милой старины было так живо, что он вовсе не удивился, увидев подле Кюхельбекера Михаила Глебова.
– Наконец-то и ты, Глинка, нашел дорогу к порядочным людям! – обрадованно сказал Глебов, здороваясь с ним.
В этот миг, как видение, испарился среди табачного дыма Кюхля.
Вся комната давно ходила ходуном перед Глинкой. К усилившемуся головокружению прибавилось странное ощущение: будто была перед ним не столовая, а котел, в котором кипели, не находя выхода, какие-то подспудные силы, и в этом кипении бурлила чья-то горячая речь.
В углу ораторствовал полковник – однофамилец Глинки. И хотя все в этой сходке было странно и непривычно, все-таки удивительно было слышать, что говорил этот человек с необыкновенно добродушным лицом:
– Давно ли, низвергнув Бонапарта во имя свободы, мы прошли европейскими полями славы через сотни триумфальных арок, а ныне попали в тесные рамки обыденности и в совершенный застой…
Молодой выхоленный офицер внимал полковнику с каким-то мальчишеским восторгом. Рядом стоял Каховский и с затаенной в глазах усмешкой смотрел на полковника, слушая его прекраснодушные слова.
Доведенный головокружением почти до беспамятства, Глинка тайком покинул сходку.
«Чудят!» – подумал он, вдыхая ночной воздух и приходя в себя.
Он пошел по набережной Мойки, перебирая в памяти слышанные речи и в особенности свой незаконченный разговор с Бестужевым.
«Чудят!.. – повторил он. – Однакоже дельно мыслят. Надо бы о многом переведаться с издателями «Звезды»…»
Набережная круто завернула вправо, и Глинка вдруг увидел себя на том самом месте, где на Мойку выходил узкий переулок, протиснувшийся между каменных домов. Он постоял, опершись на ограду, где стоял когда-то ночью. Только гораздо холоднее была теперь железная ограда. Сколько воды утекло с тех пор!
Глава двенадцатая
Сочинитель вошедшего в моду «Разуверения» вовсе не думал об одержанной победе. В те дни он неустанно работал над сонатой, в которой должно было прозвучать, наконец, русское Рондо. Соната не сдавалась. Глинка не отступал. Засев дома, он строго-настрого приказал Илье никого не принимать, а в Главное управление путей сообщения подал рапорт о болезни. В первые дни в комнату к сожителю еще прорывался Саша Римский-Корсак:
– Миша, что ей делать?
– Кому?