Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

О, пьянящий фиал славы, ты снова миновал жаждущие уста Александра Римского-Корсака и по капризу Аполлона вручен презренному Медведю! Мир, похожий на элегию, показался в те дни сущим гробом отвергнутому поэту. Тем более, что однокорытники на панихидный лад непрестанно тянули мрачные строки:

Страшно подумать, о том как в досках гробовых мы запремся.Жестко нам будет лежать! Одна лишь доска нам постеля.Душно и тесно! Тогда не для нас уже явится солнце,Будет сиять на гробах, но свет его к нам не прольется…

Однокашники читали, а Медведь сиял, как солнце… О, слава, слава, кто к тебе равнодушен! Впрочем, вокруг «Гроба» не было ни благоговейной тишины, ни единомыслия.

– Притворство чувств не может питать истинную поэзию! – ниспровергал поэта Михаил Глебов.

А Сергей Соболевский уже читал вслух свежую эпиграмму:

Медведь в усердьи морщил лоб,Натужился – и вышел Гроб…

Но удивил пансионеров все-таки не Николай Маркевич. Всех поразило в новой книжке «Зрителя» творение Вильгельма Карловича. Он перенесся мыслью в XXVI столетие и, обозревая разные города Европы, слал читателям свои письма, метя их 2519 годом! Кюхля путешествовал во тьме грядущих веков и оплакивал минувшую славу, былое величие и просвещение. Однако автор «Европейских писем» из воображаемого будущего трактовал не только о прошлом. Помянув о былых гонениях на людей мыслящих, о беспрестанных нарушениях священных прав человека, сочинитель под хитрой личиной путешественника 2519 года предавался весьма прозрачным мечтам:

«Мы, живя в счастливое время, когда политика и нравственность одно и то же, когда правительства и народы общими силами стремятся к одной общей цели, мы перестаем жалеть о веках семнадцатом и осьмнадцатом…»

Хитрый Кюхля явственно говорил в этих строках языком Эзопа. В дерзновенной прозе не было уже и намека на воркующих голубков.

А голубки все еще ворковали и стонали в российской поэзии на все лады. И на пансионском Парнасе тоже шла отчаянная междоусобная брань. Впрочем, еще от века не бывало на Парнасе ни мира, ни справедливости. Сколько новых элегий ни создавал Александр Римский-Корсак, их попрежнему никто не слушал. Даже тяжеловесный «Гроб» Медведя, тисненный в «Зрителе», был предан забвению. А вот «Сельское кладбище» Жуковского попрежнему пользовалось общим признанием. Где же тут справедливость?

Но и сам певец «Сельского кладбища» мог бы повторить тот же вопрос, если бы осведомился ненароком о происшествиях в доме Отто на Фонтанке. Когда Лев Пушкин возвращался в пансион из отпуска, однокорытники старательно пытали его насчет судьбы Руслана и интересовались безвестным супругом Людмилы гораздо больше, чем прославленной Светланой и всеми двенадцатью спящими девами Жуковского.

А были и такие пансионеры, которые, чураясь всякого междоусобия на Парнасе, все еще вздыхали над повестью о бедной Лизе. Жила-была бедная Лиза в сельской хижине под Москвой и повстречала чувствительного Эраста. Бедная Лиза полюбила благородного Эраста, – ибо и крестьянки любить умеют! – так сказал сочинитель Карамзин.

Давно умерла бедная Лиза, и сам сочинитель повести давно стал творцом «Истории Государства Российского», а в пансионе все еще спорили о том, какие слезы слаще: романтические струи, что изливал в поэзии Жуковский, или сентиментальные потоки, которые в прозе пролил над бедной Лизой Карамзин? О Жуковском спорили преимущественно, когда забирались на Парнас. Когда же спускались на отечественную землю, тогда вспоминали о Карамзине и до дыр читали его «Историю Государства Российского», похожую на самую романтическую повесть.

Словом, давным-давно уже умерла бедная Лиза для российской словесности, но все еще слагали ей чувствительные стихи поэты, и еще упорнее воздыхали о ней авторы наичувствительных романсов.

Все тот же отменный тенорист Николай Маркович постоянно заносил их в пансион. Медведь пел «на голос восхитительно нежный»:

В час разлуки пастушок.Слезный взор склонив в поток…

Михаил Глинка, слушая это, обмолвился стихом, заимствованным, должно быть, по землячеству у Александра Римского-Корсака:

Как пол вощеный, звуки гладки.На мысли не споткнешься в них…

– Строки, Мимоза! – ревнуя о славе своей, тотчас поправил его поэт. – Строки гладки!

– А я говорю именно о звуках! – повторил Глинка.

– Спой сам лучше, коли умеешь! – вдруг обиделся Медведь.

Но в том-то и дело, что преуспевающий воспитанник второго класса Михаил Глинка попрежнему никогда не пел ни песен, ни романсов, ни арий. И никогда не сочинял стихов. Только все пристальнее вслушивался он в музыку и в поэзию да усердно сидел в рисовальном классе над Дианами и Аполлонами.

– «Извольте копировать штрих в штрих!» – ловко подражает ученик наставнику, и упрямая складка ложится у него на лбу. – И все равно не буду!..

А тут еще озадачил Глинку первый концертист Большого театра господин Бем. После рождественских каникул Глинка не бывал на уроках, а когда явился, господин Бем не произнес ни одного из своих обычных приветствий.

– – Здоровы ли вы, господин Бем?

– Но можно ли быть теперь здоровым? – в растерянности отвечал первый концертист. – О, ma pauvre France, ma pauvre France! [33]

33

О, моя бедная Франция!

В руках у господина Бема была все та же дипломатическая газета «Журналь де Сан-Петерсбург», и старик горестно указывал на сообщения из Парижа.

– Ах да, Лувель! – догадался Глинка. – Есть что-нибудь новое, господин Бем?

Вместо ответа учитель в ужасе поднял руки:

– Mon dieu! Каких новостей вы еще хотите?!

Но новостей и в самом деле не было. С того дня, как петербургские газеты сообщили, что седельник Лувель кинжалом поразил в Париже племянника французского короля, говорилось только о том, что седельник не проявлял на допросах ни малейшего раскаяния.

Господин Бем подошел к печке, чтобы отогреть дрожащие руки: давно ли так пышно цвели во Франции лилии Бурбонов?

– Но, – сказал господин Бем, отогревшись, – все это не имеет никакого отношения к музыке… Commencons, monsier! [34]

Ученик вынул скрипку из футляра и, натирая смычок, подумал: «А что если бы рассказать господину Бему о происшествиях в Петербурге?»

В то самое время, как пришли первые известия о Лувеле, Лев Пушкин таинственно сообщил однокашникам:

34

Начнем, сударь!

– Саша добыл портрет Лувеля, показывал его в театре с собственноручной подписью: «Урок царям». – Левушка вскидывал голову и мечтательно заключал: – Вот, поди, перепугались, плешивые!..

Задумавшись, Глинка все еще натирал смычок.

– Mais commencons donc! [35] – торопил учитель.

Урок начался. Но, видимо, так и не мог вернуться к музыке господин Бем. На сей раз он ничего не обещал ученику, даже второй скрипки в оркестре.

35

Однако, начнем же!

Поделиться с друзьями: