Седьмой урок
Шрифт:
— Да, конечно, скоро снимут печати, будет решаться вопрос о жилплощади.
«Снимут печати?.. — Анатолий, не выпуская рюмку из рук, разглядывал розовые ободочки на стекле — ощутимо нанесенную краску. Вот так, значит — снимут печати, распределят жилплощадь, и все! Ничего ей больше не нужно. Закроют дело, заселят площадь, и жизнь покатится дальше…»
— Вы закусывайте, закусывайте, — хлопотала соседка, — закусывайте, а то знаете, я прошлый раз не закусывала…
Анатолий не слушал уже, думал о жилплощади, о всем житейском, в чем никого осудить невозможно.
Молодой вирусолог, то и дело поправляя черные очки, уставился на донышко опустошенной стопки, так, словно это была чашка Петри:
— Мещанин живуч. Не сдается, а внедряется. Внедряется, понимаете, провоцирует оболочку. Гниль — его естественная среда. Растлевает, чтобы существовать.
Неизвестно, о чем бы еще зашел разговор за вечерним семейным столом, но подоспел час голубого экрана, шахматных досок и преферанса. Поднялись составлять пульку.
— Кстати, — воспользовался заминкой Евгений Крыжан, — насчет пульки. Никак не вспомню, кто выручил нас в нашу последнюю игру — кто присоединился четвертым?
— Кто же помнит четвертого? — пожал плечами хозяин.
— Вот здесь сидел, солидный такой, обходительный. Неужели не запомнили?
— Что вы, очень даже помню: недоставало четвертого, потом кого-то привели. Спасибо, подбросили. Наконец игра состоялась.
— Так вот я о нем, об этом четвертом, и спрашиваю.
— Ну что вы, понимаете, все про него и про него. Не знаю. Не помню, кто привел. Решительно не помню. Анютушка, девочка, — обратился хозяин к своей, несколько расплывшейся, но все еще приятной супруге, — не подскажешь ли, кто был этим четвертым?
— Господи, разве я могу запомнить все твои преферансы?
— Да что о нем толковать, — засуетился хозяин, размещая гостей, — и без него все отлично получается. Надеюсь, не откажетесь? — предложил он стул Евгению.
— Четвертым?
— Уж так получается.
Составили пульку, завязался картежный разговор, а за большим столом звенели еще рюмками, кто-то хвалил сладкие вина; пискливый детский голос подхватил:
— И мне, и мне сладенького!
— Оно не сладкое, оно — противное.
— И мне, и мне противного!
В пылу спора обронили упругое слово «лоббисты», и снова детский голос подхватил:
— У меня кукла лобистая! Смотри, какой у нее лоб!
Старая, седая бабушка Надия увела внучку, оторвала от экрана, на котором дюжина герлс, отвергая ханжество, лицемерие и фарисейство, отплясывала свободный современный танец.
— На всі боки! — вздыхала бабуся. — Содом и Гоморра!
— А ты расскажешь мне сказочку? Расскажешь сказочку? — приставала внучка. — Расскажешь, тогда пойду спать!
— Та яку ж тобі розказати?
— Про колосок. Про колосок! И еще, знаешь, про Телесика.
Ночь.
Приглушенный гул голосов. Полумрак в спальне, сквозь опущенные шторы — электрический сполох ночного города.
— Ну, слухай, дитино, про колосок…
…Жили собі на світі двоє мишенят, Круть і Верть, та півник Голосисте Горлечко. Мишенята тільки те й знали, що співали і танцювали, крутились та вертілись. А півник рано-ранесенько прокидався, спочатку всіх піснею будив, а потім до роботи брався…
— Бабуся, а почему Круть-Верть?
— Слухай, дитино, слухай далі…
Ночь. Прильнул к окну огненными глазами огромный, город.
Затихают моторы, гаснет свет в окнах, притихла внучка, не дослушав сказочки.
Ой, спи, дитя, без сповиття… . . . . . . . . . . . . …Ой, спи, дитя, колишу тя, Доки не вснеш, не лишу тя…Кто-то из гостей прислушался к словам колыбельной: «Ой, спи, дитя, без сповиття…»
— Удивительно! В скупых поэтических строчках весь символ веры воспитания — освобождение от всяческих пут. «Доки не вснеш, не лишу тя!» Будь свободен, под моим материнским неусыпным взглядом, оберегающим тебя, твою свободу, твое счастье, твою жизнь…
Дом Кандауровых покинули заполночь; в опустевших улицах гулко отдавались шаги; ночные трамваи, непривычно просторные, просвечивались насквозь, как елочные игрушки; сверкали в сумраке глаза женщин, неслышно таились в тенях влюбленные. Ночной город возникал мерцающим маревом, доносящимися откуда-то шумами, все измерялось по-новому, далекое становилось близким, сирены электричек раздавались рядом, осязаемо, а говор загулявшей компании выступал вдруг выпукло в емком пространстве и внезапно проваливался в темноту.
— Милейшие, интеллигентнейшие люди! — вспоминал Евгений о недурно проведенном вечере, — и разговор прелюбопытнейший.
— Да, все хорошо. Умно. Благородно. Во всем разобрались. Все понимаем. За малым лишь остановка — как воплотить, претворить в жизнь… — не сразу отозвался Саранцев.
— Да-да, все умно и благородно, — подхватил Евгений, — все разумно. И насчет добра, и насчет зла. Однако жулика — скажем прямо — придется нам с тобой ловить, дорогой мой юный следопыт, Анатолий.
— Распределение труда.
— Вот тебе и ответ на твои проклятые вопросы: общественное и профессиональное. Общество дело сложное, глубинное, противоречивое. Еще долго будут требоваться профессиональные поправочки и подпорочки. Прощай, друг. Ни пуха, ни пера — верю, что раскроешь э т о г о, приведешь к нам.
— На том стоим!
Непредвиденный поворот
Саранцев просматривал материалы экспертизы, когда телефон тревожно звякнул, запнулся и снова позвал; Анатолий снял трубку, звонили по автомату — сквозь дребезжание разболтанной мембраны явственно прослушивался гул улицы.
— Извиняюсь, Крейда беспокоит. Егорий Крейда.
— Что тебе, Крейда? Случилось что-нибудь?
— За н и м иду. В данный момент о н в погребке. Целый час караулю.
— Не уйдет?
— Зачем вопросы, товарищ начальник! Подошлите человека. Иначе решусь на скандал. На все решусь, однако прижму гада.
— Спокойно, Крейда! Где ты находишься?
— На ближнем квартале. Как раз против погребка.
— Оставайся там, пока к тебе подойдут.
— Поспешайте, товарищ начальник: о н вышел из погребка, направляется в переулок, перпендикулярно к вашему фасаду. Можете видеть его!