Семейная хроника
Шрифт:
Мы с мамой узнали о Быковском пожаре из газет, так как проводили каникулы в Петербурге. Вернувшись в Москву, мы увидели Тюлю в глубоком трауре, но сдержанной. Она никогда не выносила свои переживания на широкую публику, и многие принимали ее спокойствие за бесчувственность. Я этого не думала и не думаю.
После смерти Толстого Татьяна Константиновна поселилась в небольшой квартирке в Настасьинском переулке (близ Малой Дмитровки). Часть года она проводила в Бурнаке, иногда гостила у своей матери в Петербурге или у великого князя Николая Николаевича в Першине, но с большим удовольствием сидела у себя дома, окруженная собаками и небольшим кругом друзей, среди которых превалировал тип охотника: они свободнее чувствовали себя в поддевке, чем в английском костюме. Постоянным посетителем Настасьинского переулка был ветеринарный врач Тоболкин, который так часто лечил Тюлиных собак, что стал другом дома. В небольшой комнате, сразу из передней, жил вместе со своим приятелем Ваней Пустоваловым Никита Толстой, ставший после окончания гимназии вечным студентом. К Татьяне Константиновне часто заходили цыгане из Стрельнинского хора вспомнить с нею какой-нибудь старинный напев или спросить совета относительно того или иного аккомпанемента; на диване в столовой постоянно ночевал приехавший из провинции приятель или родственник, словом обстановка была самая безалаберная. И среди всего этого беспорядка и порою даже убожества восседала Татьяна Константиновна, как царица Семирамида, которая всегда остается сама собой и над которой внешняя обстановка не имеет никакой власти.
Богемный стиль был ей приятен и даже необходим, как питательная среда, но я не могу представить себе, чтобы Тюля могла опуститься и позволить себе жест или интонацию, которые были бы, как говорят англичане «не совсем то, что надо». Я вернусь еще к Татьяне Константиновне, а теперь продолжаю в хронологическом порядке.
С переездом в большой Удельный дом я стала считать себя более или менее взрослой и почувствовала, что мои детские годы закончились. В маленьком удельном доме мама, уезжая с дядей Колей в театр или в гости, обычно приходила со мной прощаться, когда я уже лежала в кровати. Выдуманный мною ритуал требовал, чтобы, прежде чем перекрестить и поцеловать меня, мама вытащила из-за моей спины косу и положила ее на подушку так, чтобы коса лежала над моей головой наподобие «хвоста скорпиона». При этом я брала с мамы слово, что наутро она мне расскажет подробно все, что было в гостях.
В Большом Удельном доме прощание с ритуалом «скорпиона» прекратилось, так как я категорически отказывалась ложиться спать в 9 часов и мама уезжала до моего укладывания в постель, но привычка делиться со мной всеми впечатлениями осталась у мамы до конца, и благодаря этому я была осведомлена о таких сторонах московской жизни, о которых, по младости лет, могла бы и не знать.
Одним из самых интересных домов в Москве считался дом Николая Васильевича Давыдова. В течение долгих лет ученые, а подчас и знаменитые люди Москвы еженедельно собирались в маленьком флигельке на углу Левшинского и Денежного переулков, и каждый Давыдовский четверг был чем-нибудь примечателен. Там можно было услышать шуточные стихи Владимира Соловьева в чтении его друга Льва Михайловича Лопатина, который замогильным голосом, поглаживая свою апостольскую бороду и поблескивая очками, изрекал:
На небесах горят паникадила,А снизу тьма.Ходила ль ты к нему иль не ходила,Скажи сама!Или можно было увидеть тетради с неизданными произведениями графа Соллогуба, например, серию рисунков «Зверинец», снабженных литературными комментариями – под изображением кенгуру, в частности, стояли слова:
Природы странную игруСобой являет кенгуру,У ней при полной наготеМешочек есть на животе.Хозяин дома знакомил присутствующих со страницами своих воспоминаний, Сергей Львович Толстой играл на рояле, Василий Осипович Ключевский разъяснял исторические вопросы, имеющие отношение к современности, Гликерия Николаевна Федотова, тряхнув стариной, произносила какой-нибудь монолог, создавший ей славу.
Иногда устраивался небольшой спектакль. Так, еще до моего появления в Москве, у Давыдовых был поставлен стихотворный шарж Соллогуба «Честь и месть» (играли Николай Борисович, Николай Васильевич Давыдов и Александр Александрович Федотов). К моменту создания этого произведения, явившегося реакцией на всеобщее увлечение «испанщиной» (в 90-х годах), относится письмо Соллогуба, написанное Николаю Васильевичу Давыдову, бывшему в то время председателем Тульского окружного суда [25] . Начав письмо в самом обычном тоне, автор затем признается, что низменная проза его не удовлетворяет, и обращается к своему корреспонденту, именовавшемуся в семейном кругу Кокошей и ничего испанского в своем облике не имевшему, со следующим бравурным призывом:
25
Давыдов дал своему другу, Льву Толстому, сюжет «Живого трупа» – действительный случай из судебной практики. – Прим. автора.
Я всегда ощущаю неловкость, приводя в своих записках чужие произведения, могущие быть известными читателю и без моего непрошеного посредничества. Поэтому с особым удовольствием размещаю свои собственные стихи, имеющие отношение к одному из завсегдатаев Давыдовских четвергов – ректору Московского университета Александру Аполлоновичу Мануйлову. Обнародование этого произведения 16-летнего автора требует некоторого предисловия.
Мне кажется, я не погрешу против объективности, если скажу, что появление моей матери на «четвергах» производило весьма приятное впечатление и ученые мужи в большинстве случаев не оставались равнодушными к ее обаянию. Сергей Львович садился играть ее любимые вещи Годара, профессор хирургии Спижарный находил слова, совершенно не соответствовавшие его грубоватой наружности, но крепче других был пленен профессор Мануйлов.
Пасхальные каникулы 1908 года мы с мамой проводили в Петербурге и, случайно встретив Мануйлова на Невском, узнали, что он приехал из Москвы на сессию Государственного совета, членом которого состоял (от Университета). Александр Аполлонович поспешил пригласить маму на ближайшее заседание Государственной Думы, добавив, что ожидаются интересные дебаты по еврейскому вопросу, и на следующий день в гостиной моей тетки Валентины Гастоновны, у которой мы на этот раз остановились, появилась грузная фигура (и львиная голова) Мануйлова, заехавшего за мамой, чтобы сопровождать ее в Таврический дворец. Этого факта и последующих разговоров о думских дебатах было достаточно, чтобы в моем дневнике появились следующие строки:
Кто эта дама с accroche-coeur'ом [26] Сидит в парламенте с recteur'oм?Заметно всем, что муж наукиС ней не испытывает скуки.Под обаяньем светской встречиОн не внимает бурной речиАнтисемитов, юдофилов.Погиб профессор Мануйлов!26
Accroche-соеur'ом называли прядь, спадающую на лоб (таковая была у моей матери). – Прим. автора.
В конце 1913 года в давыдовском кружке возникла мысль поставить в домашней обстановке пародию на античную трагедию Венкстерна и Гиацинтова (тоже членов кружка) «Тезей». Руководить спектаклем взялся Южин. Постановка была осуществлена у нас в доме в начале января 1913 года. К описанию этого спектакля я вернусь в свое время, а теперь хочу коснуться одного лица, уже появлявшегося на страницах моих воспоминаний и также принадлежавшего к давыдовскому кружку – Софьи Михайловны Мартыновой.
В ее доме зимой 1902–1903 годов (когда я была еще в обличии Золушки) произошло мое первое соприкосновение с московским обществом. Впоследствии я стала часто бывать у Мартыновых, особенно с тех пор, как Марина и Вера поступили в Арсеньевскую гимназию, одним классом старше моего. Как я уже говорила, Софья Михайловна (как ее называли в Москве – Сафо Мартынова) принадлежала к типу femme savante и носила английские костюмы, гладкие прически и туфли без каблуков, много курила, прекрасно ездила верхом и культивировала тон простоты. В ее кабинете лежала зеленая суконная скатерть, испещренная автографами людей, посещавших ее салон. (Эти автографы были зафиксированы вышивкой шелком и принадлежали людям чем-то знаменитым; других Софья Михайловна к своей скатерти не допустила бы.) Эти знаменитые люди окружали С.М. по причине ее всеми признанного ума и вопреки ее некрасивому лицу монгольского типа; отношения с некоторыми из них как будто выходили за пределы «чистой дружбы». Я не совершу большой нескромности, если скажу, что ее любимая дочь Вера была дочерью Сухотина. Об этом знала вся Москва, за исключением, может быть, самой Веры, да и то это неведение продолжалось до поры до времени.
Сыновья Сухотина от его первого брака с дочерью барона Боде (второй раз он был женат на Татьяне Львовне Толстой), часто бывали у Мартыновых, и в Москве и в Знаменском, особенно Сергей. Вера рассказывала, что их новая англичанка, слыша, как во всех концах дома раздается имя «Сережа», вообразила, что он англичанин. На вопрос, почему она так думает, она ответила: «But you call him Sir Roger!»
Вера Мартынова училась очень хорошо, но все же находила, что мальчики лучше, чем уроки. Она так пропела мне уши Сережей Сухотиным, что он оказался упомянут в моих стихах. Дело было так: я добросовестно трудилась над сочинением о финансах древних Афин, когда мне принесли записку от Веры, в которой она просила прислать ей какую-то книгу и попутно сообщала, что Сережа Сухотин куда-то уезжает и пришел проститься. Я отправила требуемую книгу и вложила в нее следующее послание:
Я отрываюсь на мгновеньеОт демократии Афин;Хочу поведать сожаленье,Что уезжает Сухотин.Сережу я почти не знаю,Его видала только раз,Но за тебя, мой друг, страдаю,Нам всем тяжел разлуки час!Моя записка попала в руки Сухотина, и через час я получила клочок бумаги, на котором было написано: «Браво, браво! 5+! Сергей Сухотин». (О том, как и каким я увидела этого своего корреспондента пятнадцать лет спустя, речь будет впереди.)