Сердце прощает
Шрифт:
– А кому стоять-то?
– усмехнулся Цыганюк.
– Немцы перемололи нашу кадровую армию, а теперь добивают запасников. Что же ты будешь тут делать?
– Делать можно многое, - не сдавался Горбунов.
– А сам-то ты что делаешь?
– Пока ничего, а делать что-то надо.
– Вот именно "что-то надо", - многозначительно усмехнулся Цыганюк.
– Слышал, появились партизаны, несколько эшелонов пустили под откос, взорвали мосты, нарушили связь... Может, и нам податься к ним?
– Да ты в своем уме?.. Уж если что-то действительно делать, так это себе работенку подбирать, к новому порядку прилаживаться... Ну, что ты на меня смотришь, как на прокаженного?
– возмутился Цыганюк.
– Было время, мы дрались, и, кажется, неплохо. Да вот не устояли. Но разве мы повинны в этом? Теперь тужить да плакать поздно. Того и гляди угонят на чужбину, а там с голоду подохнешь. А я не хочу и не собираюсь подыхать!..
– Что же ты конкретно предлагаешь?
– резко спросил Горбунов.
Цыганюк задумался и не ответил.
– Ну?
– Не знаю. Конкретно - не знаю, - вяло и неопределенно произнес Цыганюк.
...Теперь Горбунову предстояло довести до конца тот разговор. Он постоял, собираясь с духом, возле вербы с набухшими почками, сломал ветку, понюхал, потом бросил ее и решительно направился к знакомому крыльцу.
Цыганюк встретил его настороженно.
– Ну, так что же ты все-таки решил?
– спросил Горбунов.
– Я тебя все еще считаю своим фронтовым товарищем, и мне не все равно, какой ты пойдешь дорогой.
– Напрасно обо мне печешься, - сухо сказал Цыганюк, достал кисет и закурил.
– Я же не дитя и не очень-то нуждаюсь в отеческой опеке.
– Имей в виду, что в деревню вот-вот нагрянут немцы.
– Ну и что же из того?
– Угонят в лагерь. А может, что и похуже...
– А я перед ними ничем не провинился. Я при доме. Из деревни не выхожу, не шляюсь, как некоторые... За что же меня немцам преследовать?
– А ты не слышал, что во многих деревнях начались аресты всех воинов Красной Армии без разбору?
– сказал Горбунов.
– Я не считаю себя больше воином Красной Армии, и все, - отрезал Цыганюк.
Горбунову захотелось крикнуть: "Подлец, продажная шкура!.." Но он снова сдержал себя и сухо спросил:
– Так, может, к Якову подашься?
– Поживем - увидим... А у Якова и вправду покойнее будет, чем там, куда ты меня затянуть мечтаешь, - сказал Цыганюк и со злостью спросил: Или ты думаешь, я тебя не раскусил, философ-агитатор?
– А меня и раскусывать нечего, - безразлично проговорил Горбунов и повернулся к выходу.
Васильев был расстроен не только недоброй вестью о Цыганюке. Его волновала и судьба семьи Зерновых, в которой он нашел приют в тяжелые дни, которую приходилось теперь оставить.
Марфа чувствовала, что Кузьма Иванович ненавидит фашистов, и это вызывало у нее какое-то душевное уважение к нему. Когда же наступило время ухода его из дома, сердце ее защемило от боли. Она загрустила. И все же это было для нее всего лишь небольшое огорчение, за которым последовал непредвиденный удар по ее материнским чувствам. Марфа знала о горячей дружбе дочери с Виктором. В тайне души ее ютилась надежда: "Витя хороший паренек, честный, умный. Пройдет годок, другой, можно их и поженить". Но, думая так, она и не предполагала, что дочь ее не только связана с юношей узами дружбы, но вместе с ним собралась уйти в лес.
И вот когда отряд партизан подготовился к своему выходу, Люба открыла свою тайну матери.
– Нет, ты никуда не пойдешь и будешь только со мной, - резко возразила она.
– Я боюсь за тебя, ты еще не знаешь по-настоящему жизнь...
Люба была поражена таким непредвиденным возражением матери, она не подозревала, что ее уход в отряд так сильно огорчит мать. Люба растерянно уставилась на мать и не знала, как поступить. В ее сознании забушевали взволнованные чувства: "Остаться с матерью - значит, расстаться с любимым человеком, и, может быть, надолго. Как быть? Что же делать?.."
Васильев, удивленный словами Марфы, резко упрекнул ее за это. Однако Марфа оставалась непреклонной и, словно подозревая сговор Кузьмы и Любы, ехидно возразила:
– И ты, Кузьма Иванович, заодно с дочкой? Вот уж не ожидала от тебя такой благодарности.
Васильев с досады пожал плечами.
– Что ты говоришь, мама, как тебе не стыдно?
– закричала Люба.
"Пустить ее в лес! Такая молоденькая и неопытная! Глухие ночи! Да как же это можно? Мало ли что может произойти! Потом она же сама и будет меня проклинать", - беспокойно мелькали мысли.
– Нет, как я сказала, так и будет, - в ответ на упреки дочери решительно произнесла она.
Васильев подумал: "Какое глупое упорство! Ну, ничего, пусть остается Люба на месте, она нужна нам будет и здесь, для связи".
Люба долго еще спорила с матерью, доказывала ее неправоту, настаивала на своем уходе с отрядом, но все это не помогло, - Марфа стояла на своем.
Васильев почувствовал какую-то невыносимую тяжесть на сердце. Он свернул цигарку, вышел на улицу и, пройдя в сад, присел на бревно. Высоко в небе одна за другой вспыхивали звезды. Кое-где слышался тихий говор. Время тянулось медленно. Кузьма взглянул на часы, закурил.
В доме у Марфы дважды хлопнула дверь. Послышались легкие шаги. Кто-то прошел в направлении сада и остановился возле тына. Потом прозвучал умоляющий голос:
– Ну что же мне делать, скажи?
Это в отчаянии спрашивала Люба Виктора. Кузьма Иванович решил не выдавать своего присутствия.
– Ну как же мне быть?
– снова спросила Люба.
Голос Виктора звучал глуховато:
– Все матери одинаковые, не хотят отпускать детей от себя, как птицы своих птенцов, до тех пор, пока они не научатся летать. Так, наверное, и должно быть. А мы-то уже не птенцы. Если все так будут поступать, что же тогда будет? Нет, Люба, на это не надо обращать внимания, нужна твердость. Бросай все и пойдем с нами.
На какое-то мгновение разговор стих. Вероятно, Люба раздумывала. Потом снова зазвучал ее озабоченный голос:
– Мать не переживет этого. Когда она проводила папу на фронт, несколько дней была как не своя. Только ты не подумай, что я боюсь идти с вами.
– Ничего я об этом не думаю. Мне-то тоже будет трудно.
– Трудно?
– Ну да, без тебя.
– Это правда, Витя?
– Ты еще спрашиваешь!
– удивился Виктор.
– А мне без тебя страшно оставаться.