Серьезное и смешное
Шрифт:
Вот он сказал что-то очень смешное, и не успела публика отсмеяться, как он с какой-то ухмылкой отворачивается, якобы смущенно («Что это я сказал?»), и вот он уже дирижер, он весь в музыке, и музыка в нем… Жаль, что публике не видно, как в эту секунду преображается лицо Утесова, как он из балагура превращается во властного, даже сурового руководителя своего коллектива. Но отзвучал оркестровый номер, и Утесов — опять конферансье. Он идет к вам, на авансцену, ибо если место дирижера среди музыкантов, то место конферансье — среди публики! А когда концерт окончен, Утесов, сам утомленный и утомив своих артистов и музыкантов, долго и педантично разбирает каждую ошибку, каждую оплошность…
В 1924 году я поехал в Ленинград, в «Свободный театр», как актер и режиссер. Помещался этот театр на Невском проспекте в совсем не театральном здании: в глубине двора, в маленьком зале, вернее, большой комнате с маленькой сценой. Театр этот ленинградцы любили. Выступали там лучшие артисты оперы, драмы, эстрады, но душой театра был Утесов.
Леонида Осиповича я знал давным-давно, с 1913 года; уже тогда видно было, что это талантливый парень; потом я издали следил за его быстрой артистической карьерой, но непосредственно в работе в те времена с ним не встречался.
В сезоне 1924/25 года он каждый день играл в одной пьесе, я — в другой, так что встречались мы ежедневно: по утрам на репетиции, вечером на спектакле. И часто ночью за ужином у него дома, где гостей привечали и угощали жена Леонида Осиповича, бывшая актриса, и дочь — будущая актриса. Вот когда я хорошо узнал его и как артиста и как человека. И полюбил.
А ведь именно об Утесове многие и многие даже из среды актеров имели не очень правильное представление: вот он веселый и, кажется, всегда и во всем очень удачливый артист! Ан нет! Веселый-то он веселый, а насчет удачливости — не всегда и не очень… Беспокойная натура и беспокойная жизнь…
Начал он как исполнитель сценок-анекдотов того же стиля, что и Хенкин. Когда этот жанр подвергся гонению, и справедливому гонению, Утесов стал исполнять песни и куплеты («Эрмитаж», 1921 г.). Успех огромный, а художественного удовлетворения мало; ведь Утесов и сам чувствовал и понимал, что «С одесского кичмана» — не та духовная пища, которая нужна советскому зрителю (конечно, если сбросить со счетов нэпмана и мальчишку-папиросника), и что ругают, и сильно ругают, его в прессе не зря!
И вот, вновь обруганный, он уходит в оперетту. И в этом театре он быстро завоевывает симпатии и любовь публики, но в тогдашней оперетте нет простора для иронического таланта Утесова; он уезжает в Ленинград, там в «Свободном театре» он играет то, что ему по душе; для него пишут пьесы, сценки. И опять пресса то приласкает, то прибьет. Но Утесову нужна музыка, много музыки — без нее он не чувствует себя полноценным Утесовым. И он организует джаз.
Музыкальный успех огромный, но репертуара нет. Где было взять в те годы хороший советский песенный репертуар? Нет его, и приходится петь то, что подвернется, и… опять бьют, и больно бьют, и он понимает, за что, и уже не ищет, а сам создает песни: отказывается от плохих, заказывает хорошие, изобретает сюжеты, подсказывает мелодии и становится самым популярным и самым неутомимым пропагандистом советской песни, и лирической и комической… И каждая песня рождается в муках, каждая программа — в страданиях: еще бы, отвечай и за текст песен — за поэта, и за музыку — за композитора, и за оркестр — двадцать пять индивидуальностей, и за певиц, и за танцовщиков, и — что всего труднее и страшнее — за себя!
И каждая премьера — разноголосица мнений (а актер, несчастный человек, ко всему прислушивается и на все болезненно реагирует). Одни критики точно знают, что программы из отдельных номеров уже надоели, что надо песни инсценировать, связывать их сюжетом, и громят за бессюжетность. Другие безапелляционно утверждают, что не дело Утесова — играть со своим ансамблем пьесы, надо петь песни как таковые! И… разносят за сюжетность!
А Утесов мучается и мечется от одного берега к другому… Перечислять все художественные берега, к которым он приставал и от которых отталкивался, не буду — это дело биографов.
Но на любом берегу симпатии зрителей и слушателей были на стороне Леонида Осиповича, и он неизменно играл, дирижировал и пел при переполненных залах. 70-летний его юбилей в мае 1965 года был не его личным праздником, а общественным событием. Когда министр культуры Е. А. Фурцева огласила Указ о присвоении ему звания народного артиста СССР, ей не дали договорить, такой радостный шум поднялся в зале: все понимали, что впервые в мире государство отметило артиста эстрады высшим артистическим званием и что получил его ярчайший представитель советского эстрадного искусства.
Кажется, все достигнуто и можно бы поуспокоиться, почить на лаврах! Ведь его фамилия исчезла с афиш, он не появляется на эстраде. Что ж, он ушел на отдых? Козла забивает? Не-ет! Ведь это Утесов! Он не выступал на эстраде, он выключил тот микрорайон головной корки, который заведовал пением и дирижированием, но сейчас же включился участок, который делал человека новеллистом, поэтом! Свои новеллы и стихи он иногда печатал, а иногда читал сам для «своей публики». А на разных «открытиях» и «закрытиях» он говорил вступительные слова молодежи, приходящей на эстраду, и заключительные слова «маститым», уходящим с эстрады.
В стихах ли, в прозе ли — это всегда по-утесовски весело и остроумно. Хотите пример? Пожалуйста! На творческом вечере артистки Театра сатиры Пельтцер он сказал Татьяне Ивановне несколько очень теплых слов и закончил их так: «Я опустился бы перед вами на колени, если бы… если бы был уверен, что смогу подняться…»
И поднялся еще на одну ступень творчества: написал чудесную книгу «Спасибо, сердце!».
А вот в ком пропал блестящий, своеобразный конферансье — это в Аркадии Райкине. Помню, в первый его приезд в Москву он вел программу в «Эрмитаже» и впервые показывал свои пародии: прочитал начало стихотворения про Мишку, потом оборвал себя и стал изображать, как бы этот рассказ читали разные люди. Это были тонкие, остроумные, сдержанные карикатуры. Слушал я их с удовольствием, но… не мог освободиться от чувства досады: жаль было, что он не рассказал нам до конца в своей мягкой, нежной манере про жизнь этого обаятельного Мишки… На сцене был не просто человек, умеющий имитировать, читать на голоса, преображаться, смешить, не просто талантливый человек, а талантливый, образованный, профессиональный актер. А ведь как часто мы видим на эстраде людей случайных, что-то умеющих делать, но с низеньким-низеньким артистическим потолком и узеньким диапазоном!
А дальше? Я часто видел Аркадия Райкина на сцене и никогда не мог точно проанализировать для себя его творчество. Что в нем привлекает и увлекает? Конечно, прежде всего — дарование. Но попробуйте проанализировать все творчество Райкина, все его стороны!
Я видел много его блестящих пародий, потом одни позабылись, другие смешались в голове, но одна запомнилась навсегда: старый швейцар. Его одышка запомнилась! Один штрих, одна черта, но определяющая характер, душу и профессию швейцара, — одышка, результат работы на лестнице: духота, сквозняки, простуды, астма — жизнь прошла на лестнице!
Райкин никогда не показывает имитаций, он не просто «играет похоже», как многие другие, у него всегда пародия, освещенная мыслью, злой шарж, и только иногда, для «перебивки», что ли, рисует он мягкие, «сострадальные» портреты, такие, как швейцар.
Я уверен, в своих портретных шаржах Райкин мог бы обойтись без аксессуаров; носы, бороды, усы — все это у него для того, чтобы избежать пояснительного текста (сейчас, мол, будет профессор, или хулиган, или стиляга) и сразу говорить от имени своих персонажей.