Северный крест. Миллер
Шрифт:
Миллер вновь посмотрел на часы — до встречи надо было успеть сделать два важных дела.
— Хорошо, — сказал он, кивнул, давая понять Скоблину, что время пошло, — на углу улиц Жасмэн и Раффэ.
Скоблин улыбнулся широко и откланялся:
— До встречи!
Предстоящее свидание с немецкими офицерами — явно генштабистами, явно сотрудниками разведки — не выходило у Миллера из головы. Нет ли в этом свидании какой-нибудь подставки? Не провокация ли?
Однако какая может быть провокация или ловушка в перенаселённом Париже? На первый же зов прибегут полторы сотни человек, пресекут любой мордобой и любую провокацию. Крик о помощи на улице часто бывает сродни искре, угодившей в пороховую бочку.
В последнее время Скоблин ведёт себя странно, настолько странно, неуверенно, что Миллер вынужден был отстранить его от руководства «внутренней линией». Ни один мускул не дрогнул на лице Скоблина, когда ему зачитали приказ Миллера об отставке. Было похоже, что он ждал его и другого пути в развитии этого «сюжета» не видел.
Может быть, Скоблин болен, нуждается в лечении? Пусть скажет об этом, Миллер обязательно найдёт деньги, чтобы помочь Николаю Владимировичу.
Тревога, сидевшая внутри, не проходила, наоборот — усилилась. Миллер откинулся в кресле, задумался.
Вспомнился Архангельск. Самое лучшее время в его жизни и в жизни Таты было проведено там. Если бы англичане не ушли оттуда — тем самым вышелушив самый крепкий зуб в работоспособной челюсти и ослабив все союзнические силы, собравшиеся на Русском Севере, — Миллер до сих пор сидел бы в кресле генерал-губернатора, в своём штабе на широкой двинской набережной.
Сейчас на дворе сентябрь — та самая пора, когда от знаменитых белых ночей осталось одно воспоминание, сентябрьские ночи в Архангельске — глухие, чёрные, разбойные, из темноты доносятся крики несчастных людей, которых обирают гоп-стопники, на деревьях, украшающих набережную, спят большие сытые вороны...
Сведения, которые изредка приходят из Архангельска в Париж — в основном неутешительные. Практически никого из тех, кто работал с Миллером, не осталось в живых. Одних подгребли старые фронтовые хвори, добили раны, других поставили к стенке большевики.
Память растревожила в нём глубоко сидевшую боль, заныло сердце. Миллер открыл створку секретера, посмотрел, что у него есть из лекарств.
Кроме брома в тёмно-коричневом флаконе со стеклянной, прочно подогнанной пробкой ничего не было. Бром не снимает сердечную боль, это — успокоительно лекарство. Миллер поморщился и закрыл секретер.
А какие восхитительные пироги с треской пекут бабы на Севере! Таких пирогов нигде больше нет, ни в одной части света. Даже в той же России — в Самаре или в Тобольской губернии.
Очень захотелось рыбных пирогов. Так захотелось, что даже слюнки потекли. Конечно, можно попытаться их испечь и в Париже, но вряд ли кухарка их, полуфранцуженка-полурусская, с этим справится: не те у неё руки, не та голова.
Вот служившая в генеральском доме в Архангельске кухарка, обрюхатенная каким-то дураком-матросом, до которого у Миллера так и не хватило времени добраться — была баба рукастая, такие пироги умела печь — загляденье! С пальцами, извините, можно было проглотить. Жаль дурёху — уйдя от Миллеров, она так и пропала — не видно её было и не слышно.
Интересно, где она сейчас? Жива ли?
В последнее время к Миллеру стали всё чаще и чаще приходить северные сны, он видел себя то в Морской церкви в Архангельске, то на белом двинском берегу, залитом нестерпимым солнечным светом, то в море стоящим на палубе адмиральского катера, плывущего к тёмному каменному острову, похожему очертаниями своими на тюрьму. Сны эти тревожили душу — Миллер просыпался с мокрым лицом и тяжело бьющимся сердцем, приподнимал голову, слушал тишину дома, стараясь засечь все мелкие звуки — и шорох мыши, живущей под полом, и скрип рассыхающегося дерева, и едва различимый треск в углу, где, по мнению Таты, живёт домовой, и долго потом не мог уснуть.
Прошлое тревожило его, вызывало слёзы, и он не знал, почему эти слёзы появляются на глазах... Наверное, потому, что прошлое очень прочно сидит в каждом из нас, и его бывает жаль, — если бы нам предложили снова прожить то время, которое осталось позади, мы бы прожили его совсем по-другому... Только незначительное количество людей считает, что прожило бы его точно так же, как оно было прожито...
Что же касается самого Миллера, то если ему доведётся в какой-нибудь будущей жизни вновь прожить своё прошлое, он проживёт его совсем не так, как прожил и, несмотря на одуряюще вкусные пироги, на дружбу с англичанами и редкостный речной жемчуг, добываемый в Северной Двине, ни за что не поедет в Архангельск, не позволит сделать из себя закладную карту, на которую меняют другие карты — произошло ведь это в игре, правила которой Миллер знал лишь частично.
Беспокойство, прочно сидевшее в нём, не проходило, оно, наоборот, усилилось. Работа в голову не шла, спешные дела, которые он должен был обязательно завершить до встречи, отложены в сторону, всё казалось незначительным, мелким, даже противным — от работы хотелось отвернуться. Хотя её было много, так много, что впору было впасть в отчаяние.
Словно некие дощечки с письменами, он начал перебирать, перекладывать в мозгу, который на миг представился ему этаким хранилищем, свои заботы. Каждая из этих «дощечек» была связана с каким-то походом, который надо было совершить, с поездкой в «присутствие», с переговорами. Одну за другой эти дощечки он откладывал в сторону — ни одна из забот не могла вызвать такого сильного беспокойства, гнетущего состояния тревоги, в котором он сейчас находился.
Неожиданно Миллер подумал о Скоблине. Генерал-майор всегда вызывал у него чувство уважения. Скоблин был командиром знаменитого Корниловского полка, потом — начальником корниловской дивизии. Воевал он хорошо, был награждён... Неожиданно Миллер подумал о том, что именно визит Скоблина родил в нём это гнетущее беспокойство.
Он сел за стол и взял в руки лист бумаги.
У Миллера издавна, ещё с той поры, когда он был начальником штаба Московского военного округа, завелась привычка: в пиковых ситуациях, в предчувствии опасности, оставлять на рабочем месте конверт с записочкой, в которой сообщал, что, мол, я собираюсь пойти туда-то и туда-то, встретиться с теми-то и теми-то людьми... Детская это, конечно, предосторожность вызывает у иных людей улыбку, но, как оказалось, действует безотказно: много раз Миллер испробовал этот метод и на любую встречу ходил без опаски.
Из кармана пиджака достал «вечное перо» — золочёную авторучку с толстым наконечником — и аккуратным почерком написал на бумаге несколько строк.
Прочитал написанное, остался доволен — не сделал ни одной поправки. Бумагу запечатал в конверт и отнёс в соседний кабинет к генералу Кусонскому [47] , начальнику канцелярии РОВСа.
— Павел Алексеевич, не сочтите за труд, возьмите это письмо и храните его некоторое время. До моего возвращения... — увидев удивлённые глаза Кусонского, Миллер поспешил добавить: — Не подумайте, что я сошёл с ума, просто это мера предосторожности. Если со мной что-то случится, вскройте конверт, и вам всё станет ясно... Спасибо, Павел Алексеевич.
47
Кусонский Павел Алексеевич (1880-1941) — генерал-лейтенант. В 1917 г. — помощник начальника оперативного отделения в Управлении генерал-квартирмейстера Ставки Верховного Главнокомандующего. В Добровольческой армии занимал разные должности, в чине генерал-майора (1919 г.) возглавил штаб 5-го кавалерийского корпуса генерала Юзефовича. В Русской армии — начальник гарнизона города Симферополя, начштаба 3-го армейского корпуса, затем 2-й армии. После эвакуации из Крыма — помощник начальника штаба Главнокомандующего Русской армией. Переехав в 1922 г. в Париж, находился в распоряжении председателя РОВС, с 1934 г. — начальник канцелярии РОВС. После похищения Миллера Кусонский заявил занимавшейся делом Скоблина Особой Комиссии под председательством генерала от кавалерии Эрдели: «Считаю себя виновным в позднем вскрытии упомянутой записки, почему откровенно доложил начальнику Русского общевоинского Союза о недопустимости занятия мною каких-либо ответственных должностей в РОВСе».