Сирень под пеплом
Шрифт:
– Извините, Наташа здесь живёт?
– Нет Наташи! И не будет! Уйди, поганец, глаза б мои тебя не видели!
– зло прокричала мне в лицо женщина и захлопнула дверь. Ошарашенный, я простоял несколько мгновений у закрытой двери, потом повернулся и медленно пошёл прочь.
Стояли последние дни необычно жаркого в то лето июня. Через два дня, спеша с работы на обед, я увидел её подругу. Она тоже заметила меня и повернула в мою сторону.
– Тут тебе Наташа письмо передала.
– Где она? Что случилось? Мне надо её увидеть!
Подруга недобро глянула на меня, извлекла из спортивной сумки помятый конверт и, сунув мне в руки, пошла прочь. Я было кинулся за ней, но опомнился, быстро разорвал конверт и стал читать. Солнце било в голову, руки дрожали, строчки сливались. Я ничего не понимал.
"Милый мой! Вот и кончилась наша любовь. Я уже никогда не буду твоей. Как тяжело! Будто рот тебе зажимают грязной, вонючей и жёсткой рукой... Как тяжело, когда тело твоё расхищают, будто ты не принадлежишь себе самой... Как тяжело!
Как тяжело жить и знать, что где-то рядом живёшь ты, дышать и знать, что ты тоже мучишься, любить и знать, что никогда, никогда не прижаться нам друг к другу. Прощай, любимый мой! Не ищи меня. Уже поздно. Прощай!"
Я ничего не понимал. Строчки сливались, руки дрожали, солнце било в голову. Сколько я простоял посреди площади - не знаю. Очнулся я только вечером у себя дома на террасе. Я лежал ничком на кровати и ни о чём не думал. В дверь террасы изредка заглядывала моя бабушка с испуганным лицом.
На работе мне выписали неделю отпуска за свой счёт. Я вновь бродил по посёлку и изнывал от непонятной тоски. Как всегда меня занесло в Летний сад - к нашей скамейке. Подойдя, я увидел, что на ней расположились четверо ребят лет по семнадцати. Один сидел на спинке, поставив ноги на сиденье, двое стояли рядом, а четвёртый примостился у ног первого. Я уже было повернулся, чтобы уйти, но один из них крикнул:"Друг, сигареткой не угостишь?" Я подошёл к ним и протянул раскрытую пачку. "Вот спасибочки, - проговорил сидящий на спинке, запуская заскорузлые от грязи пальцы в пачку, - а мы уж думали на большую дорогу идти промышлять. Мы ребятки весёленькие, нам не привыкать." Сидящий возле него толкнул локтем его ногу, но тот, оглянувшись на него, проворчал:"А чего? Тут люди свои." И повернувшись ко мне, доверительно сообщил:"Тут на днях девочку крутнули. Ах, какая была девочка! Как брыкалась, бедненькая! Всё Серёжу какого-то звала. Ну, мы за Серёжу и поработали. Хо-хо! Может, слышал?" Спазма перехватила моё горло, я прохрипел что-то несуразное и ударил кулаком в масляно улыбающиеся передо мной глаза. Парень перевернулся через спинку, задрав ноги, и завалился в кусты за скамейкой, но в тот же момент кто-то справа врезал мне по уху так, что я отшатнулся влево, перебрал ногами и, зацепившись за вылезший из земли корень, завалился набок. С диким криком я мгновенно вскочил на ноги и бросился на худого парня с оскаленными зубами. Тут сбоку меня встретил удар поддых, а сверху по голове треснули чем-то тяжёлым. Я упал на колени и вцепился в штанину худого. Но удар ногой в бок вновь повалил меня. Я потащил за собой худого, и он налёг мне на грудь коленями. Я успел перевернуться и подмять его под себя. И тут колющая боль пронзила мне шею. Руки обмякли, и в угасающем сознании отпечатался визгливый возглас:"Пришил! Валим отсюда!.."
С горлом я провалялся в больнице четыре месяца. Тех ребят поймали, судили. Несколько раз ко мне в палату приходил следователь. Говорить я ещё не мог, писал ему на бумаге обо всём, что произошло в тот день. О Наташе я не упоминал, объясняя драку тем, что ребята пристали ко мне из-за сигарет. Наконец меня оставили в покое.
Через четыре с лишним месяца, выписавшись из больницы, я вышел на ватных ногах под падающий крупными хлопьями снег. Дрожащее тело казалось незнакомым, чужим, я словно был пуст внутри. Рядом семенила плачущая бабушка. Мной владело тупое безразличие.
Прошло восемь серых месяцев. Днём я работал, вечером валялся на кровати, пытаясь читать. И вот вновь наступил июнь. Отхлестали майские дожди, дни начинаются недолгой утренней прохладой, и к полудню всё заливает солнце. А вечера стоят такие тёплые, что, вдыхая полной грудью, не можешь надышаться. Но ночи... ночью... Лишь только ночи глядят мне вслед.
1982 г.
Ах, как они бегут
или
Притча о скуке
Друзьям и бабушке,
Прасковье Петровне Чураевой,
моему началу.
Скучно на этом свете, господа!
Николай Васильевич Гоголь
Ах, Николай Васильич, Николай Васильич, как же Вы заблуждаетесь! Доведись Вам побывать хоть раз в Туркмении, Вы сразу поняли бы всю поспешность своего заявления. Пойдёмте вместе, я вам покажу всю невозможность скуки в этом мире.
Ах, какие здесь ночи! Ну куда до них украинским! Да где ещё увидеть столько звёзд, где столько тишины вольётся в уши и где ещё вберёте вы в себя столько тепла, покоя, упоенья?! О пиршественность туркменской летней ночи! Лишь только набросит безлунный июльский вечер на просторный стол пустыни тёмно-синюю скатерть тьмы, лишь только проявятся на фиолете воздушной ткани серебряные чаши звёзд, лишь только расплещется во всю ширь небесную хмельная Млечная река, как наступает на всём положенном республике пространстве безудержный разгул покоя. Теплотою, тьмою, тишью дышит каждая частичка окружающего. Немолчный звон невидных насекомых не нарушает, а сопровождает тишину, не давая стать ей оглушающей. Правда, изредка взволнует гладь покоя истошный крик осла, который, как поэт туркменской ночи, ревёт всегда будто в последний раз. Конечно, тут же пожурят поэта за беспорядок вечно бодрствующие псы и вновь затихнет всё на долгие часы. Лишь звон в траве да невесомый воздух и лишь покой, покой, покой во всём.
Тот городок, в который мы вступаем, лежит неразличимый, бестревожный. Не разглядеть его до той поры, пока не засветлеется восток, омытый нежно влажным светом солнца. Светает долго, можно осмотреться. Так что ж это за городок? Дома, дворы, навесы с виноградом да пыльные деревья вдоль дорог. Таких найдётся не один десяток.
А солнце ни минуты не теряет и быстро разливается окрест. Пока что лёгкий свет и свежий воздух не предвещают никакой жары. Но неуклонно наполняется пространство зудящим зноем. Он держится сначала лишь на крышах, а вскоре скатывается и во дворы. Но зной всегда опережают люди. Они выходят из своих дверей и громоздят по плитам казаны. Звенят тазы, фырчат, плюются краны и нежит стены ясный детский смех. А это значит - наступило утро.
Вот какую ночь и какое утро проспал Воха и теперь ворочался под тонким бледно-розовым давно выцветшим покрывалом, втискивая голову в прохладную щель меж подушкой и простынёй и пытаясь продлить хоть на несколько мгновений блаженное состояние человека, уже выспавшего все отведённые для сна сроки, но знающего, что никто не запретит ему спать ещё и ещё, и мучающегося нудно-сладкой истомой. Ох, уж эти воскресные дни! Ну куда от них деться? Куда деться от проклятых мух, которые тотчас облюбуют высунувшуюся из-под застиранной материи коленку или локоть и начнут бездушно и методично щекотать твою кожу? Куда деться от немилосердного обвала света и тепла, равномерно распространяемых утренним солнцем и заставляющих тебя потеть и кувыркаться на матрасе в поисках местечка, в которое можно было бы уткнуть лицо и пить, пить живительную прохладу? Но нет, нет счастья там, где его ищешь! Жалкие лохмотья тени, падающие наискось с засыхающих лоскутьев виноградника, не спасают. Солнце властвует всем!
А меж тем соседи уже давно поднялись, кричат на своих ребятишек, неутомимо носящихся спозаранок по двору, стучат вёдрами, набирают воду из кранов, зная по опыту, что к обеду от этих злых железок ничего кроме фырканья и кашлянья не дождёшься, разжигают расположенные прямо под открытым небом газовые плиты. Потусторонняя соседка уже пилит за что-то мужа, и ее голос, злой и тонкий как иголка, царапает Вохе барабанные перепонки. На веранде тарахтит тарелками мать. Вот слышен и её обычный воскресный призыв:"Во-ова, вставай завтракать!"