Собака мордой вниз
Шрифт:
В первой из них обитала Фросечка, безобидная старушка, сразу после войны пришедшая в Москву из голодной деревни. Здесь ее взяли няней к внуку сгинувшего в лагерях инженера Копнова, и она прижилась в чужой семье, пестуя уже третье поколение его потомков.
Во второй тихо гибла алкоголичка Анна Владимировна. Она ни с кем не общалась и практически не покидала своей берлоги. Сердобольная Фросечка рассказала Соне, что, когда умер муж, тоска толкнула несчастную женщину в объятия зеленого змия. Дочь выросла, завела свою семью, и зять, озверев от жизни с опустившейся женщиной, разменял квартиру, отселив ненавистную тещу в коммуналку.
В третьей комнате проживала маргинальная семейка – хамоватая Валентина, работавшая уборщицей на каком-то заводе, ее сын Витек, прыщавый подросток, тощий, как гицель (так говорила Фросечка, неизвестно где подхватившая это словечко, и Соня не знала, что оно означает). Витек был прожорлив, как солитер, и вечно простужен, и после его редких визитов в ванную на раковине оставались зеленые гроздья соплей.
Но самой отвратительной была баба Люба, мать Валентины, – неопрятная тучная старуха с больными слоновьими ногами и сальными лохмами, небрежно подколотыми на плоском затылке. Она подворовывала на кухне из соседских кастрюль и страдала недержанием мочи, которую не успевала донести до туалета. Валентина брала швабру и размазывала лужу по старинному дубовому паркету, после чего вывешивала на кухне нечеловеческого размера бабкины трусы, собственноручно сшитые из уворованного на заводе кумача. Игорь, муж правнучки инженера Копнова, цеплял их лыжной палкой и выбрасывал за окно. Однако после нового конфуза они опять краснознаменно реяли на бельевой веревке – то ли Валентина каждый раз подбирала трусы с земли, то ли запасы уворованного кумача были неистощимы.
– Это еще цветочки, – пугала Фросечка. – Вот погоди, муж ее Васька из тюрьмы объявится.
– И что будет? – волновалась Соня.
– Будут ягодки. Тут главное – на кухне ничего съестного не оставлять – сожрет и не подавится.
А вот про обитателей четвертой и пятой комнат можно было рассказывать только вместе – так тесно переплелись их судьбы.
Итак, если верить всезнающей Фросечке, жили-были две молодые семьи – Красновы с сыночком Лешенькой и Стариковы с дочкой Оленькой. Дети-одногодки вместе ходили в садик, мужья мирно сосуществовали, а жены дружили, выручая друг друга в разных бытовых неурядицах.
И вот однажды уехала Света Старикова погостить на недельку к своим родителям в Нижний Новгород, тогда еще город Горький, и дочку с собой взяла. А когда вернулась, муж ее, Константин, очень радовался. Уж так радовался – не знал, куда посадить, чем угостить. Света, конечно, довольная была, что, значит, он так по ним с дочкой соскучился, истосковался. А подруга ее, Наталья Краснова, очень по этому поводу нервничала, извелась вся, мол, уезжаешь с ребенком, а мужа одного оставляешь, смотри, как бы на подвиги не потянуло.
– Костика? – смеялась Света. – Да быть этого не может!
– Почему же?
– Да потому что не может быть – и все тут!
И чем больше досадовала Наталья, живописуя коварство и природную похотливость мужчин, чем больше сетовала на женскую тупость и слепоту, тем веселее отбивалась Светлана, дескать, так-то так, только к нам с Костиком никакого отношения не имеет.
И очень даже возможно, что некая тайна, сжигавшая изнутри ее соседку, никогда не стала бы явью, сгорев и просыпавшись пеплом, не поведи она себя с таким насмешливым упрямством. Но что толку в сослагательных наклонениях? Все было, как было.
– Спустись на землю! – заорала Наталья. – Открой глаза! Пока ты отсутствовала, твой безупречный Костик с ангельскими крыльями привел сюда бабу!
– Зачем? – не поверила Света.
– Зачем?! – задохнулась Наталья. – Я, конечно, свечу не держала. Но то, что они выжрали бутылку вина и погасили свет, это точно. Может, он ей слайды в темноте показывал на Оленькином проекторе? О роли семьи в жизни общества…
Но тут она увидела Светино лицо и осеклась, прикусила язык. Однако отыгрывать назад было уже поздно.
Потрясенный разоблачением, Константин яростно пытался изменить ситуацию – врал, каялся, кричал и даже плакал. Но реакция оказалась необратимой – Света с девочкой уехали в Нижний Новгород.
– Вот ведь какой грех Наталья на душу взяла, – сокрушалась Фросечка. – Другой кто по злобе мудрит, а она по дурости. Ляпнула сгоряча, а скольким людям напакостила. Не зря говорят, молчание – золото.
– А вот я бы не хотела жить во лжи, – возражала Соня. – По мне, лучше правда, пусть и горькая.
– Так ведь это твое личное дело. А кому другому, может, не нужна она, правда эта, ни сладкая, ни горькая. Он, может, и сам все видит, только не желает пока рубить по живому, переждать хочет, очухаться. А ему, вишь ты, доброхоты глаза открывают. Спасибо им большое, низкий поклон! А с открытыми глазами куда ж денешься? Хочешь не хочешь, а решение принимай. А в запале ничего хорошего не придумаешь. Может, у него, у Константина, и был-то всего один… эпизод. И жили бы себе, дочку растили…
– А как они сейчас, вы не знаете?
– Про Свету с дочкой ничего не слыхала. Сама не спрашивала, и никто не сказал. Вроде ездит он к ним иногда повидаться. А сам с тех пор так бобылем и мается. Хорохорится, конечно. «Я, – говорит, – больше и сам не женюсь и другим не посоветую. Охота, – говорит, – ярмо на себя надевать». Одному, мол, привольнее – хочешь, яичницу жарь, хочешь, пельмени вари. Красота! Сам себе господин. Да только одному мужику горько жить. Горше, чем бабе.
– А вроде есть у него женщина. Я видела…
– И-и, милая! – отмахнулась Фросечка. – Сколько их у него было-то! Которые на одну ночь, а которые подольше задерживались, а толку что? Счастья не купишь, а потеряешь – не вернешь. Рана, глядишь, и затянется, а шрам все одно остается. Мне, конечно, скажут: «Ты, мол, Фрося, своей судьбы не устроила, где ж тебе чужие критиковать?» Это правильно. Не дал мне Господь ни семьи, ни деток. С чужими людьми прожила, чужих детей пестовала. А только я одно понимаю: в жизни нам удачи немного отмерено. Один раз упустишь, а второго может и не быть. Беречь ее надо, удачу-то, коли уж она тебе выпала…
В шестой комнате, словно два скорпиона в банке, сидели две сестры, две старушки-погремушки, пребывающие в вечной конфронтации. Абсолютно несовместимые, они яростно спорили по каждому пустяку, втягивая соседей в надуманные конфликты. В качестве арбитра обычно призывалась благостная Фросечка. При этом вне тягостного тандема обе были милейшие женщины.
А в крохотной каморке возле ванной, которая в бытность инженера Копнова служила комнатой для прислуги, а возможно, кладовкой, теперь жила Соня. Диван-кровать, маленькая стенка «Ольховка», холодильник, журнальный столик и шкафчик для продуктов – вот и все наследство Егорыча. А больше сюда ничего и не втиснуть. Были еще стол, полка и табуретка на огромной кухне с четырьмя газовыми плитами и чугунной раковиной, но Соня там никогда не ела и не держала продуктов, памятуя о шаловливых ручонках бабы Любы.
Обитатели коммуналки встретили Соню абсолютно индифферентно. И только Фросечка на правах старожила полюбопытствовала, что за птица залетела в их запущенные сады, и сочла своим долгом развернуть перед ней подробное полотно непростой коммунальной жизни.
– Вот так-то, милая, – завершила она свое повествование. – Всех жильцов я тебе представила, все тайны раскрыла. Теперь своим умом живи. А уж как у тебя получится, я не знаю.
Получалось, прямо скажем, не очень.
Эйфория, вызванная обретением собственной комнаты и взрослой самостоятельной жизни, прошла очень быстро, почти мгновенно. Во-первых, Соня скучала по матери и по тому, что принято именовать отчим домом. Во-вторых, на нее навалились проблемы, о которых она раньше даже не задумывалась. Например, каждый день нужно было завтракать, обедать и ужинать. Ну, допустим, обедать можно в университете. Но оставались еще завтраки и ужины, а значит, приходилось покупать продукты, что-то из них готовить и планировать бюджет, состоявший из стипендии и некоторой суммы, ежемесячно отчисляемой матерью. В результате у Сони развился настоящий синдром – она все время боялась остаться голодной, ела, как верблюдица, впрок и в итоге поправилась на семь (!) килограммов.