Содом и Гоморра
Шрифт:
Впрочем, немного времени спустя она стала разговаривать со мной о г-не де Шарлюсе, и притом почти не прибегая к уверткам. Если она и намекала на слухи, которые весьма немногие лица распространяли насчет барона, то всего лишь как на нелепые и гнусные выдумки. Но, с другой стороны, она говорила: «Я считаю, что женщина, которая увлеклась бы человеком такой огромной мощи, как Паламед, должна была бы обладать достаточной широтой взглядов и быть настолько преданной ему, чтобы принять его и понять его всего, таким, какой он есть, чтобы уважать его свободу, его прихоти, чтобы стараться только об одном — как бы устранить все препятствия с его пути и утешить его в горе». Но в этих, столь смутных, словах принцессы как раз и открывалось то, что она стремилась возвеличить — совершенно так же, как это делал порою и сам барон. Разве не слыхал я, как он несколько раз говорил людям, которые до сих пор не были уверены, правда или клевета все то, что рассказывается о нем: «Я, у которого в жизни столько было взлетов и столько падений, я, который знал людей всякого рода — как воров, так и королей — и, должен сказать, отдавал некоторое предпочтение ворам, я, который искал красоту во всех ее формах…» и т. д., и как этими словами, искусными с его точки зрения, стараясь опровергнуть слухи, о существовании которых собеседник еще и не подозревал (или — под влиянием вкуса, чувства меры, заботы о правдоподобии — сделать истине уступку, которую он единственный считал ничтожно-малой), — он у одних отнимал последние сомнения и внушал первые сомнения тем, у кого их еще не было. Ибо из всех укрывательств самое опасное — то, когда проступок живет в уме самого виновника. Постоянное сознание этого проступка мешает ему предположить, насколько он вообще может быть неизвестен другим, с какой легкостью все поверили бы полной лжи, но зато и отдать себе отчет в том, какая доля истины открывается людям в словах признания, которые ему самому кажутся невинными. Да впрочем, ему и скрывать было бы безусловно незачем, ибо нет пороков, которые не встретили бы услужливой поддержки в высшем свете. Но что касается любви принцессы, то она стала мне ясна благодаря особому обстоятельству, которое я здесь не стану подчеркивать, так как оно относится к совсем иному эпизоду, где повествуется о том, как г-н де Шарлюс готов был оставить умирающей королеву, лишь бы не пропустить парикмахера, который должен был завить его барашком ради какого-то омнибусного контролера, перед которым барон почувствовал необычайную застенчивость. Однако, чтобы покончить с любовью принцессы, скажем, какой пустяк открыл мне глаза. В тот день мы ехали с нею в экипаже, одни. Когда мы проезжали мимо почты, она велела кучеру остановиться. Из своей муфты она наполовину извлекла какое-то письмо и собралась выйти из экипажа, чтобы бросить его в ящик. Я хотел удержать ее, она стала слабо отбиваться, и оба мы уже отдали себе отчет в том, что ее первое движение было предосудительно, как будто она пыталась охранить некую тайну, а мое — нескромно, поскольку я препятствовал этой попытке. Первая овладела собой она. Внезапно очень сильно покраснев, она отдала мне письмо, я уже не осмелился не взять его, но, бросая его в ящик, я нечаянно увидел, что оно адресовано г-ну де Шарлюсу.
Продолжая прерванный рассказ и возвращаясь к этому первому вечеру у принцессы Германтской, вспоминаю, что я пошел проститься с ней, так как ее кузен и кузина должны были отвезти меня домой и очень торопились. Между тем г-н де Германт хотел попрощаться со своим братом. Г-жа де Сюржи успела уже где-то в дверях сказать герцогу, что г-н де Шарлюс был очарователен с нею и с ее сыновьями. Эта большая любезность со стороны его брата, первая в таком направлении, глубоко тронула Базена и пробудила в нем семейственные чувства, никогда не засыпавшие надолго. В тот момент, когда мы прощались с принцессой, он, словами не выражая благодарности г-ну де Шарлюсу, решил выказать ему свою нежность, потому ли, что ему в самом деле трудно было сдерживать ее, или для того, чтобы барон помнил, что такого рода действия, как сегодня вечером, не проходят незамеченными в глазах брата, подобно тому, как собаке, служившей на задних лапах, дают сахару, чтобы и на будущее время закрепить за этим воспоминанием благоприятные ассоциации. «Ну что же, братец! — сказал герцог, остановив г-на де Шарлюса и нежно взяв его под руку. — Так-то мы проходим мимо старшего брата, даже не здороваясь. Я больше не вижусь с тобой, Меме, и ты знаешь, как мне тебя не хватает. Разбирая старые письма, я как раз нашел несколько писем покойной мамы, в которых она всюду с такой нежностью говорит о тебе». — «Спасибо, Базен», — ответил г-н де Шарлюс прерывающимся голосом, ибо о своей матери он никогда не мог говорить без волнения. — «Ты должен был бы решиться и позволить мне обставить для тебя флигель в Германте», — сказал герцог. — «Это мило, когда видишь, что братья так нежны друг с другом, — сказала принцесса Ориана. — О! Я и не думаю, чтобы много было таких братьев. Я приглашу вас вместе с ним, — обещала она мне. — Ведь вы с ним не в дурных отношениях? Но о чем бы им разговаривать?» — беспокойным тоном прибавила она, так как неясно слышала их слова. В ней всегда возбуждало известную ревность то удовольствие, которое испытывал г-н де Германт, разговаривая со своим братом о прошлом, к которому он слишком близко не подпускал свою жену, она чувствовала, что в тех случаях, когда они были рады беседовать наедине, а она, не в силах сдержать свое нетерпеливое любопытство, присоединялась к ним, ее появление не доставляло им удовольствия. Но сегодня вечером к этой обычной ревности присоединилась ревность иная. Ибо, если г-жа де Сюржи рассказала г-ну де Германту о проявленной его братом благосклонности для того, чтобы он его поблагодарил, то в то же время верные приятельницы четы Германтов сочли своим долгом предупредить герцогиню, что любовницу ее мужа видели наедине с его братом. И это мучило г-жу де Германт. «Вспомни, — продолжал герцог, обращаясь к г-ну де Шарлюсу, — как мы когда-то были счастливы в Германте. Если бы ты летом наезжал туда порой, мы бы зажили так же счастливо, как и прежде. Помнишь старика Курво: «Отчего это Паскаль нас так волнует? Потому что мысль его — как вол… вол…» — «На, — проговорил г-н де Шарлюс, как будто еще отвечая на вопрос своего учителя. — А отчего это мысль у Паскаля — как волна? Оттого что он вол… оттого что он вол…нует. Очень хорошо, вы выдержите экзамен, получите похвальный отзыв, и госпожа герцогиня подарит вам китайский словарь». — «Еще бы не помнить, милый мой Меме, а старинная фарфоровая ваза, которую тебе привез Эрве де Сен-Дени, я как сейчас вижу ее. Ты грозил нам, что в конце концов поедешь жить в Китай, так ты был увлечен этой страной; ты и тогда уже любил большие кутежи. О! Ты был тип особенный, ведь можно сказать, что никогда и ни в чем твои вкусы не совпадали с вкусами других людей…» Но, едва только произнеся эти слова, герцог сразу же так и вспыхнул, ибо он знал если не нравы, то, по крайней мере, репутацию своего брата. Так как об этом они никогда не говорили друг с другом, то он тем более смутился, сказав вещь, которая как будто могла относиться к этой теме, и еще более смутился от того, что выказал свое смущение. Помолчав одну секунду, он прибавил, чтобы загладить свои последние слова: «Как знать, в ту пору ты, быть может, был влюблен в китаянку, — еще до того, как стал так часто влюбляться в белых женщин и иметь у них успех, насколько я могу судить по одной даме, которой сегодня вечером было очень приятно беседовать с тобой. Она была в восторге от тебя». Герцог давал себе слово не говорить о г-же де Сюржи, но при том беспорядке, в который поверг его мысли сделанный им промах, он ухватился за ближайшую же мысль — как раз ту самую, которая в разговоре не должна была давать о себе знать, хотя она и явилась к нему поводом. Но г-н де Шарлюс заметил, что брат его покраснел. И подобно тем преступникам, которые не желают казаться смущенными, когда при них говорят о преступлении, якобы не совершенном ими, и считают нужным продолжать опасный разговор, он ответил ему: «Я польщен, но я хотел бы остановиться на предыдущей твоей фразе, по-моему глубоко правильной. Ты говорил, что я всегда держался других взглядов, чем все прочие; как это верно; ты говорил, что у меня особые вкусы». — «Да нет», — возразил г-н де Германт, который действительно не говорил этих слов и относительно своего брата, может быть, даже и не верил в реальное существование того, что они обозначают. Да впрочем, разве он считал себя вправе огорчать его из-за каких-то его странностей, которые во всяком случае оставались в достаточной мере неясными или тайными и нисколько не вредили блестящему положению барона? Более того, чувствуя, что положение его брата пойдет на пользу его любовницам, герцог говорил себе, что ради этого стоит проявить некоторую снисходительность; даже если бы ему теперь были известны кой-какие «особые» связи его брата, все же, в надежде на поддержку, которую тот ему окажет, — в надежде, сочетающейся с благоговейной памятью о прошлом, — г-н де Германт не обратил бы на них внимания, закрыл бы глаза, а в случае надобности и помог бы брату. «Ну, довольно, Базен, прощайте, Паламед, — сказала герцогиня, которую мучили гнев и любопытство и которая больше не в силах была сдерживать их, — если вы намерены проводить здесь ночь, то лучше нам остаться ужинать. Вы уже полчаса заставляете нас стоять, и Мари и меня». Герцог расстался со своим братом, многозначительно обнявшись с ним, и мы втроем спустились по огромной лестнице этого дома.
На самых верхних ступенях, по обе стороны, были рассеяны пары, ждавшие, чтобы им подан был экипаж. Держась прямо и как-то обособленно, герцогиня стала между своим мужем и мной на левой стороне лестницы и уже завернулась в свое манто, напоминавшее картины Тьеполо, украшенная фермуаром из рубинов, которые сдавливали ее шею, привлекая внимание женщин, мужчин, пожиравших ее своими взглядами и старавшихся разгадать тайну ее изысканности и ее красоты. Стоя в ожидании своего экипажа на той же ступени, что и г-жа де Германт, но с противоположной стороны, г-жа де Галардон, давно уже потерявшая всякую надежду удостоиться когда-нибудь визита своей кузины, решила повернуться к ней спиной, чтобы не могло и показаться, будто она видит ее, а главное, чтобы не служить доказательством того, что герцогиня не здоровается с ней. Г-жа де Галардон была в очень злом расположении духа, потому что мужчины, сопровождавшие ее, сочли нужным заговорить с ней об Ориане. «Я вовсе не стремлюсь встречаться с ней, — ответила она им, — я, впрочем, мельком видела ее сейчас, она начинает стареть; кажется, она не может к этому привыкнуть. Сам Базен ей это говорит. И право же, я это понимаю, потому что она ведь не умна, зла как чорт, манеры у нее неприятные, и она чувствует, что у нее ничего не останется, когда она больше не будет красивой».
Я уже надел пальто, за что подвергся порицанию со стороны г-на де Германта, который в связи с жарой, стоявшей эти дни, опасался простуды и высказал мне свое мнение, пока мы спускались. А то поколение аристократов, которое более или менее полностью прошло через руки епископа Дюпанлу, говорит на столь плохом французском языке (за исключением семьи Кастеллан), что герцог выразил мысль свою так: «Лучше ничего не надевать, пока вы не вышли на улицу, по крайней мере вообще…» Я как сейчас вижу весь этот выход гостей, как сейчас вижу, если только не по ошибке поместил его на этой лестнице, — портрет, отделившийся от своей рамы, — принца де Сагана, для которого этот вечер должен был стать последним выездом в свет и который, свидетельствуя герцогине свое почтение, снял цилиндр и, держа его в руке, одетой в белую перчатку, по цвету соответствовавшую гардении в его петлице, отвесил ей поклон, сопровождаемый столь широким жестом руки, что можно было удивляться, отчего это у него не шляпа с перьями, как при старом режиме, о котором напоминало лицо этого аристократа, в точности воспроизводившее целый ряд лиц его предков. Он совсем недолго постоял подле нее, но даже и те его позы, которые сохранились всего одно мгновение, уже представляли целую живую картину, как бы историческую сцену. Впрочем, так как теперь он умер, а при жизни я видел его лишь мельком, он для меня настолько отошел в область истории, — по крайней мере, в область истории светского общества, — что мне случается испытывать удивление при мысли о том, что женщина или мужчина, которых я знаю, — это его сестра или его племянник.
Пока мы спускались с лестницы, по ней подымалась с усталым видом, который был ей к лицу, дама на вид лет сорока, хотя на самом деле она была старше. То была принцесса д'Орвилье, как говорили — внебрачная дочь герцога Пармского, в нежном голосе которой смутно проступал австрийский акцент. Она шла, высокая, слегка наклонившись вперед, в платье белого шелка, с рисунком из цветов, и сквозь броню из брильянтов и сапфиров видно было, как вздымается ее усталая грудь, трепещущая и прелестная. Встряхивая головой, словно царская кобылица, которой мешает ее жемчужный недоуздок неисчислимой цены и чрезмерной тяжести, она то тут, то там останавливала свои взгляды, нежные и очаровательные, полные синевы, которые, по мере того, как начинали блекнуть, становились еще более ласкающими, и большинству разъезжающихся гостей дружелюбно кивала головой. «Как рано вы приезжаете, Полетта!» — сказала герцогиня. — «Ах, я так жалею! Но право же я была лишена физической возможности», — ответила принцесса д'Орвилье, которая заимствовала этого рода фразы у герцогини Германтской, но придавала им оттенок природной мягкости и искренности, зависевшей от того, что в ее голосе, столь нежном, с приглушенной силой звучал германский акцент.
Она как будто намекала на сложности жизни, о которых слишком долго рассказывать, а не на обыкновенные званые вечера, хотя нынче она уже успела побывать на нескольких. Но не они были причиной ее столь позднего приезда. Так как принц Германтский в течение многих лет не позволял своей жене принимать г-жу д'Орвилье, то последняя, когда запрет был снят, ограничивалась тем, что, получая приглашения, но не желая показывать вида, будто она их жаждет, в ответ на них только завозила карточки. После двух или трех лет, в течение которых она поступала таким образом, она стала приезжать и сама, но очень поздно, как будто после театра. Благодаря этому могло казаться, что она вовсе не стремится присутствовать на вечере или быть замеченной на нем, а только приезжает с визитом к принцу и принцессе, исключительно ради них, из симпатии к ним, в такой час, когда больше половины гостей уже успеет разъехаться и она сможет «полностью насладиться их обществом». «В самом деле, Ориана дошла до последнего предела, — брюзжала г-жа де Галардон, — не понимаю, как это Базен дает ей разговаривать с госпожой д'Орвилье. Уж господин де Галардон мне бы этого не позволил!» Что до меня, то в г-же д'Орвилье я узнал ту женщину, которая около дома Германтов бросала на меня долгие томные взгляды, оборачивалась, останавливалась у витрин магазинов. Г-жа де Германт представила меня, г-жа д'Орвилье была очень мила — в меру любезна, ничуть не удивлена. Она посмотрела на меня, как смотрела и на других, своими кроткими глазами… Но больше мне уже не было суждено хоть раз еще увидеть, встречаясь с ней, одну из этих попыток, говоривших, казалось бы, о ее желании отдаться мне. Бывают особые взгляды, — такие, как будто тот, кто смотрит, вас узнает, взгляды, которые иные женщины бросают на молодого человека только до тех пор, пока не познакомятся с ним и не узнают, что он — друг людей, с которыми они тоже знакомы.
Объявили, что экипаж подан. Г-жа де Германт подобрала свою красную юбку, как бы для того, чтобы спуститься с лестницы и сесть в экипаж, но, почувствовав, может быть, угрызения совести или желание доставить удовольствие, главное — воспользоваться той краткостью, на которую можно было рассчитывать в силу внешних препятствий, мешавших затянуться этому столь скучному занятию, посмотрела на г-жу де Галардон; затем, как будто лишь сейчас заметив ее, вдохновилась, перешла, прежде чем спускаться вниз, на противоположную сторону ступени и, подойдя к своей восхищенной кузине, протянула ей руку. «С каких давних пор», — сказала ей герцогиня и, чтобы дальше не излагать тех сожалений и законных оправданий, которые должны были заключаться в этой формуле, испуганно обернулась к герцогу, который, уже спустившись вместе со мной к экипажу, действительно негодовал, видя, что жена его направилась к г-же де Галардон и задерживает теперь другие экипажи. — «Ориана все-таки еще очень хороша, — сказала г-жа де Галардон. — Мне смешно, когда люди говорят, что мы с ней в холодных отношениях; по причинам, в которые нам незачем посвящать других, мы можем годами не видеться друг с другом, но все же у нас слишком много общих воспоминаний, чтобы мы могли расстаться, и в сущности она прекрасно знает, что любит меня больше, чем стольких других, которых она видит каждый день и которые ей не чета». Г-жа де Галардон, действительно, уподоблялась тем влюбленным, которые, будучи отвергнуты, во что бы то ни стало хотят уверить других, что они более любимы, чем те, которых лелеет их красавица. И (этими похвалами, которые она, не заботясь о противоречии с тем, что говорила всего несколько минут тому назад, расточала теперь по адресу герцогини Германтской) она косвенным образом доказала, что та в совершенстве знает правила, которыми должна руководствоваться изысканная аристократка, способная в ту самую минуту, когда ее замечательнейший туалет вызывает, наряду с восхищением, и зависть, устремиться на другую сторону лестницы, лишь бы обезоружить эту зависть. «Постарайтесь хотя бы не замочить ваши туфли» (прошел маленький дождик после грозы) — сказал герцог, все еще пребывавший в ярости от того, что ему пришлось ждать.
На обратном пути, так как в карете было тесно, красные туфли герцогини поневоле оказались совсем близко от моих ног, и г-жа де Германт, даже опасаясь, как бы не задеть их, сказала герцогу: «Этот молодой человек будет вынужден сказать мне, как написано на какой-то карикатуре, не помню где: «Сударыня, скажите мне сразу, что вы любите меня, но только не наступайте мне на ноги». Мои мысли были, впрочем, довольно далеко от г-жи де Германт. С тех пор как Сен-Лу рассказал мне про девушку аристократического происхождения, которая бывает в доме свиданий, и о горничной баронессы Пютбю, — именно на этих двух существах, сливаясь нераздельно, сосредоточились желания, которые каждый день возбуждали во мне бесчисленные красавицы, делившиеся на два разряда, — с одной стороны, вульгарные и пышные, величественные камеристки из аристократических домов, напыщенно-гордые и говорящие «мы», когда речь идет о герцогинях, с другой стороны, те молодые девушки, чье имя мне лишь стоило прочесть в отчете о каком-нибудь бале, — и я, даже если мне никогда не случалось видеть, как они проезжают в экипаже или проходят пешком, уже влюблялся в них и, добросовестно изучив обзоры замков, где они проводят лето (причем меня часто вводило в заблуждение какое-нибудь похожее имя), по очереди начинал предаваться грезам о том, как я буду жить среди равнин западной Франции, среди северных дюн, среди хвойных лесов юга. Но как я ни пытался слить в единый сплав все плотские прелести, чтобы представить себе, в соответствии с идеалом, который начертал мне Сен-Лу, легкомысленную девушку и камеристку г-жи Пютбю, — все же обеим красавицам, которыми я стремился овладеть, недоставало того, чего я и не мог узнать, пока не видел их, — индивидуальных черт. В те месяцы, когда мне суждено было отдавать предпочтение камеристкам, я должен был делать тщетные усилия, стараясь вообразить себе камеристку г-жи Пютбю. Но после того как меня долгое время непрестанно волновали мои беспокойные желания, устремленные к стольким мимолетным существам, которых имени я даже не знал порою, которых во всяком случае так трудно было найти, еще труднее — узнать, и которыми, быть может, вовсе нельзя было овладеть, — какое наступило спокойствие, когда среди всей этой рассеянной, мимолетной, безымянной красоты для меня наметились две избранные особи, которые имели свои приметы и которые, — я, по крайней мере, не сомневался в том, — я мог в любое время получить в свое распоряжение. Я отдалял срок, когда смогу испытать это двойное наслаждение, как отдалял срок, в который примусь за работу, но уверенность, что я его испытаю, когда захочу, почти избавляла меня от необходимости его испытывать, словно это был один из тех наркотических порошков, которые нам достаточно лишь иметь под рукой, чтобы заснуть, не прибегая к ним. Во всем мире для меня были желанны только две женщины, лиц которых, правда, мне не удавалось представить себе, но имена которых Сен-Лу мне сообщил, поручившись также за их готовность. Таким образом, если слова, сказанные им только что, задали большую работу моему воображению, то моей воле они дали длительный отдых, принесли ей немалое облегчение.
— Скажите, — спросила меня герцогиня, — если оставить в стороне балы, на которых вы бываете, не могу ли я вам быть сколько-нибудь полезна? Может быть, есть какой-нибудь салон, и вам было бы приятно, чтобы я представила вас там? — В ответ я открыл ей мое опасение, что единственный салон, куда мне хотелось бы попасть, покажется ей слишком неизысканным. «У кого это?» — спросила она голосом угрожающим и хриплым, почти не размыкая губ. — «У баронессы Пютбю». Тут она притворилась, что сердится по-настоящему. — «Ну, нет! Это — извините, я думаю, что вы издеваетесь надо мной. Я даже не знаю, по какой случайности мне известна фамилия этой пакости. Но это же подонки общества. Это вроде того, как если бы вы попросили меня представить вас моей белошвейке. И даже не то, потому что белошвейка у меня очаровательная. Вы немножко с ума сошли, дитя мое. Во всяком случае умоляю вас быть вежливым с теми, кому я вас представила, завозить им карточки, навещать их и не заговаривать с ними о баронессе Пютбю, которой они не знают». Я спросил, не легкомысленна ли г-жа д'Орвилье. — «О! Нисколько, вы путаете, она скорее недотрога. Правда, Базен?» — «Да, во всяком случае, как мне кажется, о ней никогда не было никаких толков», — сказал герцог.
— Не хотите ли поехать вместе с нами на этот бал? — спросил он меня. — Я дал бы вам венецианский плащ, и я знаю одно лицо, которому это доставило бы страшное удовольствие, об Ориане я и не говорю, это само собой разумеется, нет, это — принцесса Пармская. Она все время поет вам дифирамбы, вашим именем только и клянется. Так как она в летах уже довольно зрелых, то ваше счастье, что она абсолютно целомудренна. А то она, конечно, сделала бы вас своим чичисбеем, как говорили в годы моей молодости, своего рода кавалером для услуг.
На бал мне не хотелось, мне хотелось увидеться с Альбертиной. И я отказался. Карета остановилась, выездной лакей распорядился, чтоб открыли ворота, лошади стали бить землю копытами, пока ворота не распахнулись во всю ширь, и карета въехала во двор. «До свидания», — сказал мне герцог. — «Мне порой случалось жалеть, что я живу так близко от Мари, — сказала мне герцогиня, — если я и очень ее люблю, то не так уже люблю у нее бывать. Но я никогда еще так не жалела об этой близости, как сегодня вечером, потому что из-за нее нам столь недолго пришлось ехать вместе». — «Ну, Ориана, довольно разговаривать». Герцогине хотелось, чтобы я зашел к ним на несколько минут. Она долго смеялась, так же как и герцог, когда я сказал, что не могу зайти к ним потому, что как раз сейчас ко мне в гости должна прийти молодая девушка. «Странное у вас время, чтоб принимать гостей», — сказала она мне.