Соседи
Шрифт:
Выползти на свет божий стоило хотя бы ради Коржа. Без кота и жизнь не та – вибрирующего тёплого мешка, состоящего из кошачьих сухарей и облака шерсти, неуловимо не хватает. Этот, конечно, уже и забыл, что когда-то приходилось делить личное пространство с такими двумя человеками, и не признает. Однако сегодня придётся ему о себе напомнить, хочет он того или нет. Егор так и видит эту картину, причем во всех красках: дверь откроют, а рыжий хвост и встречать не выйдет. В лучшем случае, как раз в это время словно невзначай шествуя по маршруту «кухня – ванная комната», соизволит повернуть в их сторону морду. А в худшем и вниманием не удостоит. И будет им тогда поделом.
Ну… Поделом, да. Наверное. Убедить Ульяну съездить домой оказалось не так просто. Здесь пересекались сразу несколько «но».
Во-первых, Уля до вчерашнего дня включительно считала, что ему горным козлом по всей Москве скакать «рановато». Их совместные полгода прошли в волнениях за «чрезмерные нагрузки». В её волнениях, разумеется, не в его. Остаток осени, всю зиму и полвесны войны по этому поводу велись непримиримые, но вчера, когда после очередного озадаченного «а не рановато?» он, наградив её недвусмысленным взглядом, выбросил с балкона оба костыля, а следом трость, она капитулировала. К слову, что костыли, что трость исчезли с газона за жалкие десять минут, став кое-кому знаком свыше о том, что пора в конце концов успокоиться и перестать переживать из-за всякой ерунды.
Во-вторых, Уля по-прежнему не хочет знать свою мать. И если бы перед ними не стояла насущная задача вызволить брошенного на произвол судьбы кота, чует Егор, ещё годика полтора–два ему на аккуратную обработку этой упрямицы понадобилось бы. Не то что сам он соскучился по милой Надежде Александровне, не то что пылает необоримым желанием поскорее повидаться, однако нынешний расклад совершенно точно ему не по душе. Ну, потому что. Потому что хоть какие-то семейные связи, хоть самые поверхностные, сохранить необходимо. Потому что не готов он быть причиной вконец испорченных отношений, как не был готов никогда. Потому что хочет, чтобы Ульяне дышалось хотя бы малость, но легче. Вся эта ситуация с матерью продолжает грызть её круглыми сутками. Однако нет пока никаких признаков того, что Улю начало отпускать. Не заметил. И это давит. В том числе и на совесть, ведь что бы Уля на сей счёт ни говорила, оба раза решение оставалось за ним.
Будто бы.
Опустил глаза, проверяя, как она там. Да, или спит, или дремлет: длинные угольно-черные ресницы отбрасывают на бледную кожу тени, а дыхание мерное. Еще чуть-чуть – и голова, отяжелев, упадет с плеча. В нос проникает тонкий аромат коричного шампуня, и так и подмывает стиснуть в объятьях покрепче. Порыв останавливает лишь осознание, что вот тогда-то Ульяна и проснётся, как просыпается всегда, когда его посреди ночи внезапно топит мощной волной страха потери, а следом сносит приливом нежности. Человек, которого в иной выходной из пушки не разбудишь, умудряется чувствовать его шторма даже сквозь сон. И реагировать, утыкаясь носом в ключицу, оплетая руками и ногами… А после, распахивая ресницы и слегка отстраняясь, тревожно вглядываться в лицо. В общем, его тело его же Уле и выдаёт. Так что сейчас приходится держаться в рамках. Хотя, когда расстояния между ними нет ровным счётом никакого, владеть собой довольно сложно.
Она даже не подозревает, насколько красива. Любая бы удавилась за такую же фарфоровую кожу, аккуратный вздёрнутый носик и в меру пухлые губы, ресницы-опахало и струящийся к лопаткам водопад волос. Про глаза вообще лучше молчать – других таких морей он не видел. В других не тонул. Всё в ней, от макушки до пят, кажется ему совершенным. Всё! Каждая обнаруженная на теле крохотная родинка или ранее не замеченное пятнышко на радужке, плавные и резкие изгибы и линии, пропорции тела что вдоль, что поперёк. Временами проступающий на щеках лёгкий румянец, лучики в глазах, хрустальная хрупкость. Ногти, изящная шея, детские запястья и щиколотки, тонкие пальцы, острые крылья ключиц и лопаток, бархатистый обволакивающий голос. Она прекрасна на слух, запах, вкус и на ощупь. Но главное на расстоянии не увидеть. Главное почувствуют лишь те, кому она позволит быть рядом. Она несёт в душе свет и тепло. И каждая прожитая с ней минута полнится смыслом. И видишь его в каждой следующей, до скончания времен.
Кто-то, может быть, посчитает, что он просто «слишком влюблён»{?}[отсылка к песне группы «Нервы»], вот и идеализирует. Возможно. Пофиг. За эти месяцы его коллекция пополнилась тысячами фотографий, на которых она смеется, куксится или сердится, спит, танцует, готовит, читает, рисует; задрав на спинку длинные ноги, лежит на диване с ноутбуком; стоит под душем, греется под боком, пугается, нападает, ластится, уткнулась подбородком в острые коленки, о чём-то размышляет, задумчиво наблюдает, перебирает струны, вертит в руках его объективы, тянет шпагаты, ведётся на очередную провокацию, радуется, грустит и пребывает еще в сотнях разных состояний. Ульяна бракует каждую третью – всегда найдет к чему придраться. То ей «попа большая», то «щёки как у хомяка», то насчитает пять подбородков там, где под лупой не разглядишь и второй. Страшно представить, сколько шикарных автопортретов с Камчатки отправились в мусорную корзину, вместо того, чтобы лететь к кому положено. Поначалу, слыша эту ересь про попу или «толстые» коленки, Егор откровенно недоумевал, потом не менее открыто угорал, потом объявил молчаливый протест, потом ворчал, как старый дед, потом громко возмущался, а теперь просто при любом удобном случае показывает, что любит и попу, и щёки, и коленки, и всё, что в ней есть. Но, если честно, забацай из этих фотографий портфолио на каком-нибудь профильном сайте, и Улю закидают предложениями посотрудничать. И опять же, если честно, он не уверен, что будет рад.
Потому что пока никуда не исчезло желание ото всех её прятать.
Потому что как ни крути, а он сорвал джекпот, и с каждой минутой, с каждым днём новой жизни уверенность в этом лишь крепла, а к настоящему моменту так вообще зацементировалась в железобетоне. Жизнь и правда началась совсем другая – Влада точно отсекла временную черту, за которой его ждали гибель и рождение в ином мире. Сдается Егору, вряд ли она предсказывала перекрёсток. Иногда он оглядывается за плечо, на жуткий своей беспросветной чернотой и бесплодностью период, и ему думается, что цыганка видела не физическую смерть, а мучительную внутреннюю кому, пришедшую ещё в конце сентября. Видела затяжной прыжок в безысходную, беспощадную пустоту, в которой, рассыпавшись на молекулы, растворился и сгинул мир. Которая поглотила и медленно переварила. В которой он более не ощущал себя, не дышал, разучился чувствовать, не видел, за что зацепиться и не мог нащупать причин продолжать борьбу. В которой был мёртв.
Хотя кто теперь узнает, что на самом деле имела ввиду Влада… А всё-таки к ноябрю деревья облетели, дворники успели собрать пожухлые листья, а лужи покрылись тонкой корочкой льда.
Ладно, что тут уже думать? В любом случае та осень не вернётся, растаяла сырая зима, зарядила птичьи трели весна, и до тридцати одного года буквально подать рукой.
Что же до нового мира… Если возвращаться к началу его начал, на воспоминания не то что часа пути не хватит – дня не хватит. Счастливые и болезненные, они аккуратно разложены по полочкам и берегутся как зеница ока.
И нет, затянувшийся период восстановления в стенах больницы к тем, что оберегаются, не относится: как раз здесь вспомнить-то и нечего. Разве что острое желание вырваться наконец на волю. В какой-то момент Егору даже начало казаться, что он обречён остаться в заточении на веки вечные. Излишнее внимание врачей и медсестёр очень быстро встало поперёк горла. Стремительно осточертели бесконечная череда анализов, обследований и все эти призванные поставить на ноги, но казавшиеся ему бестолковыми упражнения и ЛФК. Наверное, он бы взвыл к исходу первой же недели реабилитации, если бы не Уля. Ноябрь прожит в примирении с обстоятельствами лишь благодаря ей.
Помнит, как первые сутки после возвращения в жизнь захлёбывался в штормовых волнах неверия. Как снова и снова накатывало и начинало казаться, что на том перекрёстке он таки помер или по-прежнему пребывает в мощном наркотическом дурмане. Мозг никак не хотел принять, что Ульяна действительно приходила, что уши взаправду слышали все те слова. Стоило двери за ней закрыться, как душа угодила в капкан ноющего ожидания и кровоточила в нём до тех пор, пока Уля не появилась вновь. Следующий был день. А потом – вновь. И вновь. И вновь. Она навещала его ежедневно – вплоть до выписки, что случилась лишь в декабре.
Помнит первый вечер после перевода из отделения реанимации и интенсивной терапии в стационар – в двухместную палату, где первые пару-тройку суток он пробыл один. Лучи закатного солнца в окно, её, умудрившуюся примоститься под боком на узкой койке, и еле слышное бормотание в ухо: «Егор, бабушки Нюры не стало». Как кто-то вогнал кол в сердце, как остановилось время, как все стены и потолки обрушились разом, и как с ужасающим гулом разверзся пол. Как сжигало осознанием, как слышал надсадный заунывный вой нутра и не дыша шёл ко дну. И как крепко в тот момент она его держала. Держала, держала и держала, пока внутри вьюжила метель из полыхающих хлопьев пепла. Тот вечер долго тёк в полной тишине: Ульяна позволила ему остаться одному, находясь рядом. А когда силы на вопросы появились, осторожно подбирая слова, рассказала, что случилось всё ещё с шестого на седьмое. Что сама она узнала об этом лишь седьмого днём, когда, отчаявшись дозвониться, поехала проверить и сообщить хорошие новости лично. По рассказам соседей, нашли баб Нюру рано утром – женщина, что живет этажом выше. Ещё Ульяна призналась, что баб Нюра однажды обмолвилась ей, будто совсем не боится старухи с косой, только мук совести на смертном одре, когда уже ничего нельзя будет исправить. А ещё – что точно знает: ушла бабушка с совестью чистой. И тогда же Уля произнесла фразу, скрытого смысла которой Егор пока так до конца и не постиг: мол, что свою любовь баб Нюра успела передать ей, так что в ней теперь – за двоих.