Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Созидание души
Шрифт:

Когда средства массовой информации сообщают нам, что социальные и экономические условия заставляют нас предполагать наступление трагического конца, а это часто приходится слышать здесь, в Италии, люди внутренним чувством постигают нечто главное, но ставят проблему с ног на голову. Дело якобы не в том, что социальные и экономические проблемы заставляют нас ощущать, что мы живем в трагическом мире, а, напротив, в том, что недостаток трагических ощущений лишает смысла экономику и общество, которые в любом случае значительно более благополучны, чем это когда-либо было в истории.

Таким образом, древние греки создали основной вид повествования западного мира: объединив эпос и трагедию в некую единую форму, мы можем рассматривать его как трагическое повествование.

Греки считали, что кратчайшим мигом является жизнь, тогда как рассказывающее о ней повествование вечно. Таким образом, рассказ о жизни выше самой жизни. Этому чувству не может противостоять даже наш современный опыт, основанный на прославлении всемогущества индивидуализма. Совершенно ясно, что мы утратили все подходы к мифам об истоках, на основе которых греки создавали сюжеты и трагические повествования, что мы больше ничего не знаем о том состоянии, в котором мы находились до своего рождения, а также о том, что с нами произойдет после смерти. Но невзирая на это, скорее именно вследствие этого, повествование остается для современного человечества важнейшим переживанием, остается вечно.

Потребность разума в вечном ни в коей мере не исчезает, она даже не уменьшается в ходе долгих рассуждений о вечности, с утратой мифов, религии и метафизики, в мире, который нас окружает. Размышления о вечности происходят теперь не в рамках славных коллективных традиций, а в рассказах об обычных индивидуальных переживаниях, например, как в Постороннем Камю или в Улиссе Джойса. Для людей современного мира правдивое повествование должно начинаться в реальной жизни: оно обнаруживается в момент, который проходит через настоящее и переходит в вечность; который выражает не случай, а смысл; и даже – а это больше, чем игра слов, – смысл случая. Экзистенциализм тоже видит в повествовании убежище от повседневной жизни. Наш разум погружен в светские размышления или занят светскими воззрениями; мы более не пытаемся превратить повествование в рассуждения о религиозных верованиях. Но мы неизменно (в соответствии с архетипами?) продолжаем верить в повествование90. Таким образом, психотерапевтическое лечение представляется нам хорошим и убедительным, если оно проходит в виде хорошо рассказанной истории. Но при этом следует понимать, что это предрассудок, адаптированный к современности. Дело не в том, что лечение проводится под маской повествования, скорее повествование совершается под маской лечения.

Мы можем считать, что трагическое повествование сохранило свою автономию и как бы захотело, чтобы его изобрели повторно. Трагический рассказ был изобретен задолго до психотерапии, и уже во время своего возникновения он пытался служить тем же целям, которые встали перед ним при его повторном обнаружении в течение новейшего времени: добиваться смысла, а не удовольствия.

Чтобы уйти от отсутствия смысла и от боли, люди во все века собирались вокруг костра и рассказчика – и в гомеровской Греции, и на всех пяти континентах. Однако Гомер достиг вечной славы благодаря тому, что однажды кто-то записал то, что он рассказывал. С того самого времени рассказ об описанных событиях трогает нас так же, как сами события, а возможно, даже больше. Бессмертие Гомера обусловлено тем, что он сформулировал следующее основополагающее утверждение: важные факты происходят для того, чтобы о них было рассказано. Боги пожелали разрушить Трою для того, чтобы об этом можно было рассказать (Одиссея, VIII, 579–580)91. Одиссей, который умел сдерживать слезы, наблюдая за страданиями и смертью любимых им людей, не знал, как их сдержать, «слушая повесть о собственных странствиях» (Одиссе», VIII, 86–88 и 522–531). Главные герои Троянской войны не могут избежать боли, они об этом даже не мечтают, для них важно другое: смысл их действий заключается в том, что о них впоследствии будет рассказано (Илиада, VI, 358)92.

А разве мы, аналитики, делаем что-либо иное? Представляется, что анализ возвращает индивиду смысл жизни, пересматривая события этой жизни, приводя их в такой порядок, который позволяет не просто интерпретировать, но и творчески повествовать об этих событиях93. Картина при анализе мало отличается от картины при монологе: двое сидят у костра. Опыт научил нас тому, что устранению боли способствует не столько лечение посредством привлеченной внешней силы, сколько активация внутренней силы, которая может реорганизовать ее в повествование. Если рассказ о жизни впечатляет больше, чем сама жизнь, то и боль играет менее важную роль, чем повествование об этой боли.

Стремление к счастливому концу заставляет забывать об этой мудрости, истоки которой относятся к эпохе античности, как и забывать об опыте самого анализа. Все внимание сосредоточено на попытках просто преодолеть испытываемую боль. Возможно, это одна из самых драматичных форм подавления, характерных для нашего времени, которая заключается в полном подавлении ощущения драматичности событий. Приходится задуматься о том, не явится ли следующее тысячелетие эпохой, вообще не ведающей трагических чувств.

Как напоминает нам Ницше, рождение философии, или, вернее, появление Сократа, также привело к рождению оптимизма по отношению к воле: философия открыла путь науке и рационализму и привела к исчезновению глубины и тайны в благоденствующем, полностью светском мире.

Принимая во внимание взгляды эпохи, предшествовавшей и эпохе Просвещения, и досократовской логике, когда предпочтение отдавалось индивидуальной мудрости, а не мудрости абстрактной, мы убеждаемся, что анализ совершенно очевидно представляет собой современное явление. Тем не менее кажется, будто именно анализ, а не философия является истинным наследником трагедии: он отмечает возвращение культа подавленного Диониса, неоднозначного бога, бога амбивалентного, бога неразделимого дуализма добра и зла в той глине, из которой Бог сотворил нас, бога не поддающейся изменению судьбы, живущего внутри меня точно так же, как Бог, душа и бессознательное живут внутри меня. Истинный анализ проводится в духе трагедии и с трагическим решением, а не в духе медицины, который настойчиво хочет лечить, не обращая внимания на душу. Человек обращается к анализу, чтобы заняться тем личным участком судьбы, который на языке Юнга называется индивидуацией.

Чувство принадлежности, вытекающее из признания некой судьбы «как своей собственной», не обязательно сопровождается излечением. Однако оно приводит к переживанию «метафизического примирения», которое Ницше считал неотъемлемо свойственным трагедии94. Рассказ о жизни равносилен повторному открытию ощущения самости, которое делает нас тем, кем мы являемся, поскольку мы рождены именно данным рассказом, данной историей, именно от этих корней – а не от каких-либо иных95.

Анализ сопряжен с переживанием вечного парадокса, а также с переживанием амбивалентности и противоречий как событий, которые хотя и не полностью определяют меня, но, тем не менее, предоставляют мне некоторую идентичность. Если это то, что считается анализом (а, определенно, это одновременно является «также и» анализом), то он весьма далек от оптимизма сократовского и медицинского типа мышления.

Тайное родство может послужить мостом между явлениями, относящимися к совершенно различным эпохам, которые при поверхностном взгляде на историю могли бы рассматриваться как совершенно чуждые друг другу. Трагедия и анализ, с одной стороны, так же связаны между собой, как философия и медицина – с другой. Первая из этих пар с уважением относится к амбивалентности, неотъемлемой от человеческих переживаний: совместная модель трагедии и анализа уважительно относится к тайне жизни и не делает попыток превратить весь мир в образ эго, соглашаясь с тем вполне очевидным фактом, что мир предшествует эго. Философия и медицина, с другой стороны, придерживаются одностороннего мышления, признающего принцип конечности и ценность человеческой воли.

Таким образом, анализ представляет собой одно из немногих современных противоядий против «гордыни»: против искушения стремиться ко все большей власти – власти «делать» – и против тенденции подходить ко всем проблемам с уверенностью в возможности их решить. Задача пациента заключается не в достижении способности «делать» что-то новое (это в лучшем случае типично для краткосрочных разновидностей терапии, ставящих перед собой конкретные задачи). Задача пациента состоит в том, чтобы «быть»; даже в такое время, когда он способен только на то, чтобы ничего (или почти ничего) не делать.

Может возникнуть вопрос, существует ли вероятность того, что такие размышления над проблемами трагедии принесут пользу в повседневной практике анализа с конкретными пациентами. Я отвечаю на этот вопрос положительно. Обычно практикующие аналитики с большим вниманием относятся к «драматическим» моментам в жизни своих пациентов – к наиболее болезненным переживаниям пациентов и к тому, каким образом они сообщают о своих переживаниях. В такие моменты существует значительная вероятность, что аналитик отложит интерпретацию сообщенных ему сведений: это происходит инстинктивно, он просто чувствует, что вмешательство несвоевременно прервет повествование пациента. Нам известно, что в такие моменты важнее всего не прерывать его рассказ. Но если мы будем рассматривать модель работы аналитика в свете некоторой «трагической модели», параллельно которой эта работа проводится, то мы можем помочь аналитику понять причины его поведения; такое поведение неслучайно: оно обусловлено теми же причинами, которые некогда явились причиной трагедии.

Поделиться с друзьями: