Созидание души
Шрифт:
В личном и индивидуальном контексте анализ может вновь вызвать тот трагический дух, который в особые, критические и решающие моменты охватывал целые культуры. История ясно показывает, что трагедия не может быть постоянным, обычным способом, посредством которого культура себя выражает. При возвращении спокойных времен трагедия исчезает, появляясь вновь лишь в определенные переломные моменты созидания чего-то нового96.
Разве с индивидом происходит не нечто подобное? Когда пациенты решаются на постоянный анализ, их энтузиазм довольно быстро пропадает; они превращаются в чиновников, исследующих бессознательное. С другой стороны, те пациенты, которые не превращают анализ в постоянное занятие, в программу для бессознательного, способны возвращаться к нему в надлежащее время. Они способны возобновлять анализ в период наступления трансформации, не следуя заранее заданному плану. По существу это напоминает проводимые нами обсуждения, когда мы размышляем над мотивацией пациента или над важностью внимательной оценки состояния пациента как в начальный период анализа, так и по мере развития событий. У пациентов, обращающихся к анализу только потому, что он был им рекомендован, или просто намеревающихся воспользоваться его методами, поступающих так без глубокого внутреннего чувства, вероятность успешного результата весьма незначительна. В любом случае реальные шансы на успех значительно выше у тех пациентов, которые решаются на обращение к аналитику, не осознавая причин такого обращения, но излагают свои истории с отчаянным энтузиазмом. Это утверждение может показаться парадоксальным. Однако оно эквивалентно суждению, согласно которому первая модель, модель медицинского лечения, менее пригодна для анализа, чем модель трагического повествования; мужество существовать в рамках парадокса характеризовало именно трагического героя.
Каждый пациент, решающийся на конфронтацию со своей тенью, имеет нечто общее с теми порочными героями, к которым нас приучила трагедия. Герои такого рода (Медея, Макбет) видят зло, в которое вовлечены, однако они с изумлением взирают на могучие силы, во власти которых оказались. Они более не понимают себя, не понимают причин своих поступков: они раздваиваются, однако одновременно понимают, что их амбивалентность не помешает им действовать. Медея убивает своих сыновей не потому, что их не любит; она убивает их вопреки тому, что любит их.
Голливудский негодяй утратил человеческую сложность такого рода; жизнь в эпоху Голливуда означает отсутствие каких-либо моделей для терзающих нас конфликтов, для конфронтации с тенью. Чтобы вновь обнаружить трагический дух, мы вынуждены превратить наше время в «век анализа». В случае успеха мы в конечном итоге подчинимся своим страстям. И возможно, мы обнаружим также такой глубокий источник покорности, который позволит обрести совершенно невероятное спасение, внезапно и намеренно изменить наше поведение. Подобно трагическому герою, пациент, возможно, ощутит, что за убежденностью в своей способности внезапного изменения к лучшему скрывается большая доля «гордыни»: самонадеянность героев трагедии, желающих изменить свою судьбу; самонадеянность анализандов, желающих немедленно и во что бы то ни стало осознать бессознательное.
Если пациенту суждено быть трагическим героем, то аналитик тоже должен уметь с уважением относиться к такому статусу пациента. В те моменты, которые мы обозначаем как «драматические», задача аналитика состоит не в том, чтобы интерпретировать пациента, а в том, чтобы наблюдать за ним точно так же, как зритель наблюдает за трагической драмой: в духе уважения к значимости персонажа (ведь каждый из нас обязан обладать собственной значимостью) и в духе соучастия, освободившись от всех теорий, с уважением к действиям этого персонажа. Подобно наступлению истинно трагической развязки, наступление момента истины в анализе (а такой момент и является показателем истинного анализа) часто не поддается теоретическому прогнозированию, поскольку он представляет собой не концепцию, а воображаемое представление: анализировать его можно только позднее, после того, как драма придет к своему завершению.
Пациент, начинающий анализ, приносит с собой две крайне личностные вещи: это личное повествование и личная боль. Они уникальны и не могут принадлежать кому-то другому. Анализ смертельно пострадал бы, если бы аналитик объявил пациенту, что данное конкретное повествование и данная конкретная боль не являются полностью уникальными. Повествование и боль неразрывно связаны между собой тугим узлом; точно таким же узлом они связаны с личностью пациента. Данное страдание и данное повествование пациент не может и не должен забыть. Повествование может внести в жизнь новый смысл. Повествование может, изменив направление энергии и взгляда, которые ранее были обращены только назад (в сторону страданий разбитого прошлого пациента), устремить их в такое пространство, где они получат место в потоке событий, которое включает в себя также и жизнь, устремленную в будущее.
Христианство поддерживает ценности не менее положительные, чем те, которые отстаивает наука, и оно всегда противостоит смерти. Анализ, с другой стороны, подобно трагедии, полон тайны, он проблематичен и амбивалентен, он занимается получением ответа на вопрос о цели жизни, изначально ответа не зная. Аналитику известно, что он не всегда может прямо возразить (не всегда и, во всяком случае, не со всей возможной настойчивостью) пациенту, задумавшему совершить самоубийство 97: такие слова могут явиться необходимой главой в повествовании пациента. Здесь вновь и опять неосознанно аналитику в итоге открылось не собственное новое представление; вместо этого ему открылась старая классическая установка, включающая трагический шифр, настаивающий, в отличие от христианства, на том, что конечный момент, момент выбора перед лицом смерти, является глубоко личным делом, к которому следует относиться с уважением. Это скорее не проблема выбора, а проблема исследования непостижимой связи между индивидом и его судьбой.
Глубокая связь между моделями анализа и трагедии и их одновременная удаленность от медицинской модели объясняют нам, по какой причине аналитик не может постоянно быть несгибаемым борцом за жизнь. На самом деле аналитик обязан быть страстно связанным с пациентом, с его благополучием, с его жизнью и даже в конечном счете со смертью пациента, однако, как это ни парадоксально звучит (нам известно теперь, что парадокс служит подтверждением, а не противоречием трагическому духу), аналитик обязан управлять своей страстью. Несмотря на свою приверженность медицинской модели и несмотря на отказ от использования индивидуации, Фрейд также думал об этом, когда советовал терапевту98 избегать чрезмерно сильного стремления к целительству, добавляя, что в процессе лечения следует избегать излишне подробного планирования. У нас достаточно причин, чтобы помнить как об обширном опыте Фрейда по применению методов анализа, так и о его глубоком знании греческих трагедий. Трагические мифы предупреждали о том, что слепота угрожала именно тому персонажу трагедии, который хотел видеть слишком много, и, возможно, Фрейд воспринимал это предупреждение более серьезно, чем нам кажется.
Нам известно представление о действии, которое направлено на достижение цели и предпринято с добрыми намерениями, поскольку оно связано не только с позитивным мышлением в рамках медицинских соображений, но и с более древними представлениями иудейского и христианского образа мыслей. Иов претерпел страшные мучения, но мы не можем рассматривать их как трагические, поскольку они случились по воле Бога и были орудием справедливости Бога99. Понятие справедливости и установление справедливости является тем фактором, который определяет абсолютное различие между установками науки и религии, с одной стороны, и установкой трагедии и – как мне видится, – анализа с другой. Страдания пациента сами по себе не являются «справедливыми» или «несправедливыми»; не определяются они и божественным планом конечного установления справедливости. Действительно, в какой-то момент они могут приобрести значимость, но может случиться и так, что они окажутся полностью лишенными смысла. Достоверно только то, что можно сочинять повествование об этих страданиях и прослушивать их. В идеале, анализ временно исключает намерения, не прекращая эмоции, причем как со стороны пациента, так и со стороны аналитика, в результате чего мы получаем своего рода чистые эмоции. Но ведь именно таким образом, видимо, происходит описание «трагических эмоций». У Джеймса Джойса мы находим такое их описание: «Трагические эмоции … имеют два облика, облик ужаса и жалости, каждый из которых являет собой одну из их фаз». Несколькими строками выше он написал, что «жалость представляет собой чувство, которое задерживает разум при наличии чего-то серьезного и постоянного в страданиях человека и соединяет эти составляющие с личностью страдальца. Ужас представляет собой чувство, которое задерживает разум при наличии чего-то серьезного и постоянного в страданиях человека и соединяет эти составляющие с их тайной причиной». Далее он продолжает: «Как вы видите, я пользуюсь словом “задерживает”». Я имею в виду, что трагические эмоции статичны… Чувства, возбужденные посредством неправильного воздействия, обладают кинетикой, включают желание и отвращение. Желание заставляет нас стремиться обладать чем-то, идти к чему-либо; отвращение заставляет нас покидать что-то, уходить от чего-либо. Это кинетические эмоции… [Трагические] эмоции … статичны. Разум задерживается и поднимается выше желания и отвращения»100.
4.5. Хвала отсутствию выбора101
Что общего между смертью принцессы Дианы и недавним конгрессом Итальянской федерации психологов? Конгресс назывался «Выбор» – проблема, которая касается леди Дианы Спенсер и всех нас.
В длинном эссе, написанном по случаю смерти Дианы, Алис Шварцер сказала, что принцесса не умела делать выбор (Die Zeit, 37, 1997; Шварцер – одна из крупнейших немецких феминисток). Была ли леди Диана женщиной сегодняшнего или вчерашнего дня? Она была субъектом и объектом. Она умела ломать самые устойчивые условности, но не смогла пойти своим собственным путем. Она могла навязывать себя мужчинам, но оставалась их орудием: династическим или для продвижения по социальной лестнице, это не важно. Такой образ жизни не делал ее менее интересной или менее понятной. Напротив, он делал ее ближе, человечнее. Она представала как пустой сосуд для проекций пустой публики. Женщины и даже мужчины из разных стран, принадлежащие к различным слоям общества, могли идентифицировать себя с ней.
Воспользовавшись результатами этого анализа, мы можем назвать миф о принцессе Диане «мифом об отсутствии выбора».
Миф о выборе – это недавняя коллективная ценность. Это кредо начало обретать очертания в эпоху Просвещения, но только в нашем веке стало действительно частью системы ценностей, разделяемых обществом: американского образа жизни. Эта система только за последние полвека распространилась в Европе и в последние годы в других странах, которых коснулась глобализация. Смысл этого «мифа» заключен в предпосылке, что каждый имеет право и возможность выбора в отношении собственной жизни и что такая возможность предоставляется нам ежедневно. Теоретическая схема, весьма далекая от реальности или от глубоких чувств для большинства из нас (по этой причине было бы лучше говорить об «идеологии» выбора).
Она абстрактна, поскольку трудности с выбором испытывают все. В действительности неспособность сделать выбор – это нормальное состояние. Иллюзия, что можно постоянно делать его, – это, напротив, революция, совершившаяся в последние десятилетия на наших глазах, исключительность которой оказалась почти незамеченной.
Оставим за скобками то, что к ней не относится. Кажется, что идея выбора побеждает, потому что эта «рыба» нашла для себя обширные воды, в которых она может плавать, – рыночную экономику. Большой супермаркет, в котором мы живем, внедряет в нас мысль, что выбирать можно всегда. Так же как государство заявляет о нашем праве на здоровье и подкрепляет свои обещания аспирином, но не препятствует росту числа раковых заболеваний, так и глобальный рынок говорит о праве на выбор, но сводит его к альтернативе между кока-колой и пепси. Наша свобода выбора растет, но в вещах действительно важных мы не выбираем почти никогда, мы ограничиваемся утверждением того, что решают за нас внешние обстоятельства: даже в любви, как показывает непрекращающийся рост количества разводов, призванных запоздало исправить последствия этой неспособности.