Спаси меня, вальс
Шрифт:
— Стелла, где мадам живет? — полюбопытствовала как-то Алабама.
— Ма шер, студия и есть ее дом, — ответила Стелла, — и наш тоже.
Однажды урок Алабамы был прерван — явились какие-то люди с рулетками. Они обошли всю студию, сделали обмеры и подсчеты. Потом пришли еще раз в конце недели.
— Что это значит? — спросили девушки.
— Нам придется переехать, мои дорогие, — печально ответила мадам. — Здесь хотят устроить киностудию.
На последнем уроке Алабама пыталась перед разрозненными кусками зеркала найти потерянные пируэты и окончания тысячи арабесков.
В студии не осталось ничего, кроме толстого слоя пыли и ржавых шпилек, скопившихся за тяжелой рамой, висевшей на стене картины.
— Я подумала, что найду что-нибудь, — застенчиво произнесла она, поймав любопытный взгляд мадам.
— А тут ничего нет! — воскликнула русская, разведя руками. — В мою новую студию вы сможете надевать пачку, — добавила она. — Вы просили сообщить, когда я сочту, что вы уже стали балериной. И, кто знает, возможно, в ее складках вы что-нибудь найдете.
Этой замечательной женщине было грустно покидать выцветшие стены студии, много чего повидавшие за долгие годы.
Щедро поливая потом обшарпанный пол, Алабама работала, несмотря на подхваченный на зимних сквозняках бронхит, прожигая свою жизнь в самом буквальном смысле.
И она, и Стелла, и Арьена помогали мадам перетаскивать кучи старых юбок, сношенных балеток, ненужные сундуки. Пока они все вместе разбирали эти вещи, напоминавшие о самоотверженной борьбе танцовщиц за красоту линий тела и па, Алабама наблюдала за русской.
— Ну? — произнесла мадам. — Все это очень грустно, — помолчав, добавила она безутешно.
III
Высокие углы новой студии в Русской консерватории обтачивали свет до блеска бриллиантовых граней.
Алабама стояла одна, наедине с собственным телом, в этих равнодушных стенах, наедине с собой и своими почти осязаемыми мыслями, похожая на вдову в окружении принадлежавших прошлому вещей. Длинными ногами она разбивала белую пачку, напоминая статуэтку девы, решившей укротить луну.
— Хар-ра-шо, — произнесла балетная повелительница, и в этом раскатистом русском слове Алабаме чудились неистовые клики и гром, разносящиеся над степью. Русское лицо было белым и тускло светилось, как стекло, тронутое слабым лучом. Голубые жилки на лбу говорили о сердечном недомогании, однако мадам не была больной, разве что страдала от постоянного пребывания в мире абстракций. Жила она трудно. Ланч приносила с собой в студию: сыр, яблоко и термос с холодным чаем. Она сидела на ступеньках, что вели на возвышение, и смотрела в пространство сквозь печальные такты адажио.
Алабама приближалась к витавшей неведомо где княгине, уверенно направляя себя, так направляют крепкой рукой стрелу в луке. Болезненная улыбка оживляла ее лицо — удовольствие от танца можно обрести лишь тяжким трудом. Шея и грудь покраснели и горели огнем; плечи были сильными и твердыми и казались слишком тяжелыми для тонких точеных рук. Она не сводила нежного взгляда с белой фигуры.
— Что вы видите, когда вот так смотрите?
Нежность и самоотречение словно бы незримо окружали русскую.
— Очертания, девочка, образы.
— Красивые?
— Да…
— Я это станцую.
— Отлично. Только обрати внимание на рисунок. Па у тебя получаются, но ты всегда забываешь об общем. Без понимания общей идеи ты не сможешь ничего рассказать своим танцем.
— Я попробую.
— Начинай! Шерри, это была моя первая роль.
Алабама уничижала себя, совершая жертвенный ритуал, это походило на сладострастное самобичевание русских, которому они предавались даже во второстепенных партиях. Она медленно двигалась под торжественно-печальное адажио из «Лебединого озера».
— Минутку.
Взглядом она нашла белое прозрачное лицо в зеркале. Две улыбки встретились и соединились.
— Я это сделаю, правда, может быть, сломаю ногу, — сказала она, прежде чем начать заново.
Русская натянула шаль на плечи. Очнувшись от своих глубоких грез, она проговорила, не слишком, впрочем, убедительно:
— Не стоит — тогда ты не сможешь танцевать.
— Да, — согласилась Алабама, — не стоит рисковать.
— Давай маленькими шагами, — вздохнула старая балерина, — сможешь — так сможешь.
— Попробую.
Новая студия была не похожа на прежнюю. Здесь было меньше места, и мадам сократила количество бесплатных уроков. В раздевалке тоже не хватало места, чтобы попрактиковаться в changement de pieds [105] . Туники стали чище, ибо их негде было оставлять для просушки. Здесь занималось много англичанок, которые пока еще верили в возможность одновременно жить как все и танцевать, они заполняли раздевалку сплетнями о катаниях по Сене и веселых сборищах на Монпарнасе.
105
Перемена ног (фр.).
Вечерние классы были мучительны. Черный дым с вокзала повисал над студией, к тому же появилось слишком много мужчин. У станка работал негр, приверженец классического танца, из Фоли-Бержер. У него было потрясающее тело, но девушки смеялись над ним. Они смеялись над Александром, близоруким интеллектуалом в очках — он обычно бронировал ложу в Московском балете, в ту пору, когда служил в армии. Смеялись над Борисом, который перед уроком заходил в соседнее кафе и пил десять капель валерьянки; смеялись над Шиллером, потому что он был старым и у него опухало лицо, так как он много лет гримировался — то барменом, то клоуном. Смеялись они и над Дантоном, потому что тот умел танцевать на пуантах, хотя и старался не показывать, до чего он хорош и что на него стоит посмотреть. Девушки смеялись над всеми, кроме Лоренца — никто не смеялся над Лоренцем. У него было лицо фавна из восемнадцатого столетия, он горделиво напрягал безупречные мускулы. Глядя, как этот смуглый гений танцует шопеновскую мазурку, каждая ощущала себя помазанницей, причастившейся высшей истины, иной же в жизни просто не существует… Он был застенчив и нежен, хотя считался лучшим танцором в мире, и иногда он сидел с девушками после занятий, пил кофе из стакана и жевал русские булочки с маком. Он понимал остроумную виртуозность Моцарта и тонко чувствовал высокое безумие, против которого люди разумные давно разрабатывали вакцину, предназначенную для тех, кто собирался существовать в унылой реальности. Чувственные пассажи Бетховена не представляли трудностей для Лоренца, но революционные вихри современных музыкантов были ему не под силу. Он говорил, что не может танцевать под музыку Шумана, и в самом деле не мог, потому что постоянно опаздывал или обгонял ритм романтических музыкальных каденций. Алабама считала его совершенством.
Злобностью, не уступающей злобности гномов, и безупречной техникой Арьена купила для себя свободу от насмешек.
— Ну и ветер! — кричал кто-нибудь.
— Это Арьена делает повороты.
Ее любимым музыкантом был Лист. Она играла на своем теле, словно на ксилофоне, и была незаменимой для мадам. Когда мадам просила сделать сразу десять разных шагов подряд, только Арьена могла это исполнить. У нее был твердый подъем, и пуанты уверенно резали воздух, словно инструмент скульптора, а вот руки были коротковаты и не могли достигнуть завершенности движений, отягощенные собственной силой и рублеными линиями слишком мощных мускулов. Ей нравилось рассказывать, как когда ей потребовалась операция, врачи приходили посмотреть на ее спину, где был четко виден каждый мускул.
— А вы очень продвинулись, — сказали девушки Алабаме, толпясь перед ней, чтобы оказаться впереди.
— Оставьте место для Алабамы, — потребовала мадам.
Каждый вечер она делала четыреста батманов.
Каждый день, добираясь до площади Согласия, Арьена и Алабама спорили, кто заплатит за такси. Арьена настоятельно звала ее к себе на ланч.
— Ты часто платишь за меня, а я не люблю быть в долгу, — говорила она.
Обеих мучило желание понять, что именно в сопернице заставляет испытывать зависть, и поэтому их тянуло быть вместе. И та и другая были весьма строптивы, и это еще больше укрепляло их дружбу, дружбу двух сорванцов.