Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Уж коли так, то, значит, человек понимающий и до подлости не доведет.

На творческие замыслы Федора Михайловича его любопытство не распростиралось. То, что Федор Михайлович сейчас сидит и пишет «Неточку Незванову», это его не слишком занимало, а вот как Федор Михайлович думает по поводу земельного бесправия крестьян, или солдатской муштры, или царских поборов и шпицрутенов — вот это его жгло и раздирало любопытство.

— Вы, милостивый государь мой, — говорил он Федору Михайловичу, — не помните, с чего этот з в е р ь начал? А? Не помните… То есть вы об этом читали и слыхали… Но этого мало. Надо было видеть. А я видел… Забрался на чердак одного домишка на Кронверкском и в подзорную трубу рассмотрел во всех подробностях, как это было, у самых ворот, в Петропавловской: п я т ь человек, один рядом с другим, висели на пяти веревках. И, заметьте, уловил самые горячие, самые первые и, так сказать, свежие моменты… Каких-нибудь две, три, четыре секунды. Но зато какие! Слов не нашел, а только захрипел — от потрясения, от судорог. Качнулись о н и и… вы это сможете понять человеческим рассудком? Особенно один таким мелким трепетом заколыхался на веревке. Это был Кондратий Федорович. Уверяю вас. Никто, как он. Как сейчас помню… А через секунду двое свалились наземь. Тут произошел полный переполох. Генерал подскочил, и палачи за ним. Зверье! Подняли и втащили заново. С тех пор, милостивый государь мой, Федор Михайлович, я н е н а в и ж у. И ненависть моя — это самое лучшее, что во мне есть, что оправдывает все мое существование на земле. Это то, чем дышит моя грудь.

Кащеев говорил, точно стучал словами, и после каждой фразы взглядывал на своего собеседника.

— Я ищу тех, кому я должен отомстить. Помню живехонько 25-й и 26-й годы, и как погляжу на нынешнее — пламенею и трепещу: вот так бы и надсмеялся над всеми этими вершителями. Уж так бы упоенно, собственными глазами поглядел, как бы это их оболванили овечьими ножницами да иссекли бы плетьми. Сам бы измором всех их взял да перед всем народом: нате, мол, держите, повелители, и чувствуйте гнев народа и возмездие справедливости.

У Василия Васильевича, рассказывали, где-то в Тамбовской губернии проживал родной дядюшка, в собственном своем имении, с парком, желтенькими аллейками, перекидными мостиками, рекою, конским заводом и пятьюстами душами. Буйный и глупый был человек. На ярмарках шумел и в столицу приезжал развлекаться. Так вот этого самого дядюшку (так повествовал дворник у Шиля) Кащеев вытолкал из своей квартиры и преследовал по лестнице до дверей, пока тот не очутился на улице.

— Кровопийца ты! — кричал он. — Изверг! — сыпались определения дядюшке, не в меру открывшему перед племянником свои проделки в деревне.

Дядюшка скрылся и с той поры не показывался более на глаза своему «сумасшедшему» Васеньке.

Купеческое население шилевского дома сторонилось Кащеева. Также и отставной генерал Задиралов, проживавший в первом этаже, в десятикомнатной квартире, с пятью мопсами, всегда выжидал у своих дверей, пока Кащеев на длинных ногах спускался сверху по лестнице, намереваясь отправиться на Петербургскую сторону, где он служил в кредитном обществе. Генерал не выносил его «высокомерия не по чину». У дворника Кащеев тоже был на примете, и хозяин дома не раз внушал ему:

— Ты, Спиридон, гляди за ним, кабы чего не вышло, — но что именно могло «выйти», ему никак не удавалось определить.

Ко всему тому нужно сказать, что Кащеев жил вообще тихо и смирно, изо дня в день просиживал положенные часы на службе и, возвращаясь домой, аккуратно заходил в одну и ту же дешевую кухмистерскую на Невском проспекте, в подвале, у самой Конюшенной. Только изредка он позволял себе невинные удовольствия вроде того, что отправлялся смотреть большое кормление змей в зверинце Зама, или покупал душистое мыло у Геймана, что против Малой Морской, или, в самых уж редких случаях, ездил по царскосельской дороге в Павловск — послушать у вокзала оркестр господина Гунгля. В остальное время Василий Васильевич созерцал природу и людей, про себя порицая все устройство жизни и грозя великой местью, к которой он, как о том подозревали генерал Задиралов и дворник Спиридон, несомненно, если не готовился, то мог готовиться.

Проходя мимо генерала или дворника, Кащеев не глядел в их сторону, а вел себя так, как будто бы близко от него не было никаких посторонних личностей. Он угрюмо и исподлобья вглядывался вперед и так густо сжимал складки на лбу, точно вычислял про себя расстояния между самыми отдаленными планетами в эфирных безднах.

Терпеть не мог Кащеев ту породу людей, которая сушила свои мозги за чтением Гегелей и занималась в разных кружках многоглаголанием. А между тем таких именно людей была целая тьма с потемками, как он определял.

— Мечтатели! — презрительно обзывал их Василий Васильевич. — Чем бы жевать жвачку, — пошли бы да и с д е л а л и д е л о. А дел-то нет.

Кащеев признавал только д е л о, хотя сам-то до сих пор и не приступил к нему, а в кругу своих друзей все что-то доказывал, отстаивал и предупреждал. Он спорил о Франции, ждал вспышек, которые зажгут всю Европу. Всевозможные доктрины, экономические законы и даже спор фаланстерианцев с неугомонным Кабе не слишком тревожили его внимание, обращенное к будущим временам великих чувств. Теории были для него напрасным трудом людей, отверженных жизнью.

— Нет, вы подумайте, милостивый государь мой, — снова и снова порывался он негодовать и наставлять, — те самые люди, которые могли бы (да, именно могли бы!) исполнить все надежды народов, — эти самые люди занимаются фантастическими предрешениями и обсуждают все, так сказать, кухонные подробности будущего социального устройства, а перед настоящими-то делами, перед всей жизнью-то ходят тихонько и деликатно — так, словно на цыпочках, и все думают… Эка невидаль: думать! Нет, ты с д е л а й, а не носи в карманах свои «и д е и». А то вот у нас в Петербурге все собирают библиотеки, складывают и помечают заграничные волюмы, читают, сходятся на целую ночь и до беспамятства говорят… А что толку-то с их слов? Слова — всегда слова и только-с!

Федор Михайлович решил, что в таких людях заключен некий залог будущего и что их недовольство — не простое, от лени или тоски, а таит в себе голос и надежды многих, таких же отодвинутых в сторонку людей. В их унижениях и бедности он увидел п р а в а на счастье и порыв к свету. Их ненависть он понял как тоску по лучшей жизни, выношенную долгими годами и оправданную всеми условиями тяжелого времени, в коем личность человеческая была забита и попрана крепостническим трудом и чиновническим произволом. И всеми своими порывами он откликался на нетерпеливое брожение человеческих мыслей.

— Да, — думал он про себя, — Россия — страна идей. И идеи эти — ее кровные, ею выношенные, родные. Не привозные истины спасут ее, хоть они весьма эксцентрические и великодушные, а наши собственные мечты и дела.

Сторож Михаил Иванович

Для закрытия сезона итальянской оперы шла «Норма» Беллини (пела сама Джулия Борзи), и Федор Михайлович, увлекавшийся «Нормой», прослушал в последний раз в сезоне 1847 года модную оперу и тем заключил свои театральные увлечения накануне переезда для летнего времяпровождения на дачу в Парголово.

В третьем Парголове он снял всего лишь одну комнату с прихожей, в намерении отдохнуть вдали от столичного шума.

В Парголово он поехал на дилижансе, усевшись у самого места для кучера. В ногах у себя пристроил корзину, вмещавшую все пожитки, а сам прикрылся от пыли старой серой шинелью.

На новом месте он заметил большое оживление: многие петербургские чиновники со своими семействами уже переехали из барских городских квартир в подгородные дачи. Днем Парголово молчаливо дремало под солнцем, а вечерами летние обитатели и обитательницы толклись, вздыхая и тоскуя, между коротко обстриженных деревьев, умолкнувших в желтизне лунного света.

Поделиться с друзьями: