Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— О, я буду достойным этих похвал! И какие люди, какие люди! Вот где люди! — замирая, говорил он. — Я заслужу. Пребуду верен, — обещал он себе.

Белинский пленил Федора Михайловича. «Каков порыв и какая сила приговора!» — думал он о нем.

В серой и угрюмой комнате его играли розовые лучи. По обоям разлился чудный, фантастический свет: никогда такого он не видывал под своим потолком.

Он сел у окна и погрузился в мечтания. В ушах слышалось какое-то пение, и чей-то голос твердил: пробил т в о й час.

— Перелом н а в е к и, — заключил он, перебрав в потрясенной памяти только что пронесшиеся минуты.

Но, занесясь высоко в мечтах, он вдруг остановился, пощупал руками свой ворот и явственно понял, что вовсе не о призраках тут идет речь и даже не о мечтах, а о самих фактах, которые сейчас вихрем налетели на него. Безумец! А он все это почитал за дикую фантастику, за бред разгоряченного ума.

— Верить, верить надо! — решил он. — И к ним идти, к этим людям. К ним! С ними! Вот что надо! И это не обман воображения, не мираж, а впрямь действительное, настоящее, сущее.

Федор Михайлович в экстазе

Некрасов безоговорочно определил дать «Бедных людей» в затеянный им «Петербургский сборник», к которому он приохотил наилучших сочинителей, так что об «Отечественных записках» не пришлось Федору Михайловичу и думать. Между тем он пребывал в полнейшем экстазе. Летом он съездил в Ревель к брату и, возвратясь, тут же, сразу, не теряя ни одного дня, принялся за новые сочинения, которые уже подвертывались и сами как бы складывались в его воображении. Он купил сразу пять дестей наилучшей бумаги, чтоб уж наверняка хватило на все решительно замыслы. Он заметно приоделся и даже нафабрился, а шею повязал широким шелковым галстуком цвета бордо, особенно ввиду мигом развившегося страстного интереса к нему со стороны дам. Дамы прослышали о новом сюрпризе в обществе и все свое любопытство обратили на него.

Благородный сочинитель Достоевский стал заманчивой личностью, которую встречали шампанским во многих просвещенных домах. Федор Михайлович порою даже по свойственному себе недоверию и мнительности уставал от любезностей своих многих новых знакомцев, но — что было вдруг для него самым будоражащим и непредвиденным — он стал подмечать за ними и некое злоязычие. От городских вестовщиц и фиделек он улавливал эксцентрические слухи о самом себе и уж давал полную волю своей подозрительности, видя кругом и поклонение и вместе с тем какие-то странные и небрежительные насмешки, так и выдававшие человеческое двуличие. Порою он совершенно терялся, недоумевая, как могли какие-то неведомые ему лица вдруг после всеобщих похвал и велеречивых суждений передавать из дома в дом азартные и злейшие мысли о его вступлении в литературу. Самолюбивый дух был потрясен неожиданными уколами, и он стал все рьяней бросаться к бумаге и уже записывал необыкновенные подробности раздвоения некиих личностей, отчасти с упоминанием и собственных мельчайших душевных приключений, которые он объяснить до конца так-таки и не мог.

Видя в себе развившуюся силу мысли и потому и все права стать сочинителем, он писал, разумеется, о явлениях, подмеченных им в кругу живых и проницательно наблюдаемых им лиц; он сочинял особые и вполне самостоятельные истории, но вместе с тем чувствительные и тонкие частицы своей души преднамеренно и непременно оставлял на тех листках, которые громоздились друг на друга на его письменном столе.

— Куда как скудна наша жизнь и как унижен сам человек, — рассуждал он, полный чувствительного внимания к своим собственным возбужденным мыслям и ко всему обездоленному люду, столь примелькавшемуся уже его глазам. — Ведь живет этот наш человек под всегдашним страхом, всегда угнетен и трепетен и всегда про себя негодует. И приучен он уже крепчайшим образом к этому трепету и негодованию. Потому и мыслит он как бы двойственно. В унижении своем обязательно парит над землей и мечтает. В бедности же непременно грезит о богатстве. А все-то мечты эти и грезы оказываются одним тленом, да и только. Вот откуда вселяются в душу бедного и униженного человека оскорбления и злость. От самой-то жизни. От ее собственных зол. И вот почему в этом растерянном человеке основались всевозможнейшие сомнения и неверия и всегда как бы слышны два голоса: один зовет к добру, к свету, а другой весь во зле, весь в негодовании и отрицании и ненавидит мучителей, сам готовый стать оскорбителем и мучителем.

Так, добираясь до самого себя, нумеровал Федор Михайлович картинки добра и зла, составившие особый и главный предмет его чувствительных хлопот. Из давней своей подозрительности, рожденной всей обманчивостью жизни, он вынес недоверчивый взгляд на многие известные ему порядки и на людей и видел сильно развившуюся зависть, пошлость, гордость, двуличие и прочие тайные и явные черты. Ведь вот сейчас Белинский провозгласил в нем талант необыкновенный, оригинальный. Только любители фразистых мелодрам, обольщенные Марлинским, могут, как полагал Белинский, не понять и унизить сочинение «Бедные люди», о котором уже говорят и усиленно говорят в Петербурге, хоть оно и не напечатано. Только писаки, «испугавшиеся за себя», могут хулить новый и оригинальный опыт творчества, — уверяет всех Белинский, говоря о «Бедных людях» и вспоминая, как был враждебно многими встречен Пушкин и как еще решительнее многие отвернулись от «страшной верности действительности» Гоголя. И, слыша эти мнения Белинского, Федор Михайлович с настороженностью следит за всякими слухами о самом себе, проникаясь недоверием и тысячами подозрений к людям, там и сям осмеявшим его, и вместе с тем упиваясь всеми восторженными мнениями о себе, которые тоже в изобилии расходятся по Петербургу.

— Вот они опять и опять изгибаются, — предполагал он, думая о своих злоязычниках. — Вот они с язвительностью и гримасничая устремились поддеть меня, — меня, осмелившегося взять перо в руки.

Федор Михайлович порой сам проникался уже злобой против своих подозреваемых хулителей, не терпя никаких язвительных пересудов насчет своего сочинительства.

— Экая душонка человека, — не удерживался он от широких своих размышлений. — Хочется ей поразить своей положительностью и наградить тебя улыбками и разными тонкими взглядами, и вот она распинается перед тобой, а как выйдет на поверку, так все это ее убранство исчезает вместе со всякими словесными узорами самым необъяснимым манером и выставляется совершенно иной образ. И кому тут верить? У всех все одно и то же, — с отчаянием решал он, хватая в одну охапку всех людей и выискивая в них злонамеренные мысли и полнейшую двойственность натур.

С раздражительностью и мнительностью он перебирал самые крайние побуждения человеческого духа и рисовал их в мельчайших подробностях. И ему уже казалось, что он обозначит сейчас в своем новом сочинении важнейшее и оригинальнейшее лицо, какого в литературе еще никогда и не бывало, с такими именно двусторонними понятиями, и это будет характернейший тип эпохи, которому изумятся решительно все — даже и те, кто теперь криво ему улыбаются.

Листочки его вихрем заполнялись длинными психологическими сценами. Идя на все изобретательства, он с замиранием сердца строчил измышленные им приключения некоего господина Голядкина, весьма расчетливо и, так сказать, фантасмагорично придуманного им.

Он сидит за писанием, и бесплотные мечты застилают ему глаза. В фантастические ночи он носится по переулкам Петербурга и перебирает у себя в памяти все до мелочей — кто и как говорил о «Бедных людях», о нем и о его будущности. Его будущность для него — всё.

Он перезнакомился с бездной народа — самого наипорядочного… И всюду почтение неизмеримое. Любопытству нет конца… Одоевский просит осчастливить его своим посещением. Панаев прожужжал ему уши про его талант. А пуще всех, придя в восторг от «Бедных людей», неистовствует граф Соллогуб. Тот рвет на себе волосы до отчаяния и всех обегал, спрашивая: «Кто этот Достоевский? Где д о с т а т ь мне Достоевского?» Но Достоевский не идет, не откликается и выжидает. Он подозрителен и гордо осторожен со всеми этими отпрысками «благородных родов» и думает о Соллогубе: аристократишка становится на ходули и хочет уничтожить его своим величием.

Он задыхается от собственного счастья и изливается перед братом: все его принимают как чудо. Он не может даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли: Достоевский то-то и то-то, Достоевский так-то и так-то. На днях воротился из Парижа новый сочинитель поэм Тургенев и с первого раза привязался к нему такой привязанностью, будто влюбился в него. «Но, брат, что это за человек! Я тоже едва ль не влюбился в него».

Успехи Федора Михайловича ширились с головокружительной быстротой.

Белинский предрекал ему фантастическую будущность и поучал, что он должен брать двести рублей за лист и ни копейки меньше. Тон у него был поощрительный, и из него можно было сделать заключение, что обласканный им молодой человек еще покажет себя и не заставит долго ждать. Молодой человек и не заставлял в самом деле. Он писал новую повесть «Двойник» именно о своем изобретенном лице Голядкине и намеревался ее прочесть Виссариону Григорьевичу и Тургеневу, к которому страстно привязался, несмотря на то что терпеть не мог запаха патентованных вод, употребляемых Иваном Сергеевичем изо дня в день.

Поделиться с друзьями: