Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Уж не знаю что, а некий голос во мне предчувствует великие цели и манит меня, и я, как игрок, дрожу над ста тысячами, свеженькими, вот только сейчас выигранными, и над кучей золота ставлю все больше и больше, уж сколько рука захватит… Стремлюсь, Степан Дмитрич, стремлюсь, и некий голос все твердит мне и зовет. Вот и сейчас: лежу я у вас, а в тишине кто-то шепчет мне. Вы понимаете: тишина полнейшая, а кто-то еще и еще тише шепчет: отдай, мол, душу свою живую. Душа живая не для тебя даже и создана, а для целой вечности. Вот и отдай! А потом вдруг окно с шумом закрылось (ветер-то с улицы ударил), и тут я послышал уж ваши шаги…

— Уж не белые ли ночи причиной? — опросил Степан Дмитрич как бы себя. — Да ведь это же, Федор Михайлович, ваши бури в крови, ваша математика, которую вы возомнили преодолеть… Смею утверждать. А посему: именем медицины (медицина превыше всех поэтических идей) повелеваю вам рассчитаться с вашей математикой раз и навсегда и всю фантастику подчинить уму положительному. Дважды два — четыре и никак не больше, запомните это и не посягайте даже опровергать.

Степан Дмитрич провел рукой по плечам Федора Михайловича, как бы для успокоения и ободрения. На худом и желтоватом лице Федора Михайловича скользнула снова улыбка, причем с наружной стороны весьма робкая и почтительная, но, как хорошо подметил Степан Дмитрич, несдающаяся, с тревогой и с ясным намерением стоять на своем. Он заговорил (словно задрожала надорванная струна) о своих летних планах и лечении и при этом все потирал одну руку другой, выказывая чрезвычайное нетерпение: видимо, он торопился куда-то вперед и вперед и досадовал, что время идет так медленно и еще далек тот день, когда он достигнет превысших целей и сольется со всем уж человечеством в избытке чувств по поводу исполненной миссии.

Он ушел от Степана Дмитрича, взяв шесть пятачков из общей копилки и будто немного успокоившись в мечтах и заботах. Однако не прошло и десяти минут, как снова он появился у Степана Дмитрича, причем совершенно промокший (как раз только что пронесся короткий, но сильный дождь), так что пришлось Степану Дмитричу дать для перемены свое белье и даже костюм. Федор Михайлович переоделся и выпил горячего чаю. Он вытер носовым платком мокрую бородку и едва видимые усы и с чувством пожал руку Степана Дмитрича.

Тучи рассеялись, и мокрый Невский снова засверкал, стуча и гремя, под солнцем.

Согревшись, Федор Михайлович решил сделать маленький променад. Он шел, раздумывая о своих кружковых приятелях. Удивительное дело! Как будто все они были ему и «свои», но в чем-то — он сам это плохо понимал — они были и чрезвычайно далеки от него. Взгляды, пожалуй, казались ему в большой степени и одинаковыми. Даже у Михаила Васильевича были мысли, замечательно схожие с его мыслями. Но между ним и ими стояли все же и преграды непереходимые. И часто казалось ему, что его новые и пылкие знакомцы были людьми совершенно другими и с иными намерениями. Вот так, как на опушке леса вдруг рядышком с дубками в отдалении попадется березка… Как будто и грунт у них один и тот же и одинаково все трепещут листочками при ветре, а породы-то безусловно разные! Но с этими людьми Федор Михайлович связывал свою жизнь. Судьбу свою он слышал сейчас именно от них и ждал ее, ждал необычайно и нетерпеливо. Мало того — он сам полагал смысл всего существования своего и предстоящих дел в одной и чуть ли ни единой для всех идее. Он частенько подсчитывал, сколько сил прибыло к нему в текущие годы великих мечтаний. И сколько сил он сам отдал на эти мечтания. И как бы иной раз он ни сомневался в прочности ходивших в кружке Михаила Васильевича идей, он сейчас верил, что из них родится истина… Он благоговел перед упорством самого Михаила Васильевича, и хоть многое из его мнений решительно отрицал, но все же чувствовал, что тот не отступится от своего, что он да и другие пойдут от слов к делу.

К тому же (надо это особенно признать) твердости в мыслях вполне способствовала и теперешняя твердость здоровья Федора Михайловича. Хоть он временами и впадал в решительные иллюзии, однако «кондрашки» его, хилость в физическом состоянии до неузнаваемости отодвинулись в прошлое…

— Надо жить сильно, — считал он. — Уж это первым долгом. Иначе — гибель всей мысли, всем замыслам.

И Федор Михайлович пуще прежнего озабочен был мыслями.

Ночь стояла удивительно тихая и сырая — после дождя. Проходя мимо дома Дурова, он заметил темные окна и подумал: «Все спят, и Николай Александрович, значит, уехал домой» (у Сергея Федоровича было маленькое собрание кружка).

Но в окнах второго этажа, где жил Григорьев, за створками, Федор Михайлович увидел полный свет, и его потянуло зайти к Николаю Петровичу. Он мало знал о жизни этого поручика Конногвардейского полка, но с недавнего времени, видя, как в его хилом теле никогда не умолкали сильные порывы гордого духа, питал к нему полнейшее уважение и доверие. Николай Петрович несказанно обрадовался Федору Михайловичу, которого почитал как сочинителя и умнейшего хранителя высоких социальных идей. Горячая беседа их затянулась незаметнейшим образом, и было уже три часа, когда Федор Михайлович, спустившись с лестницы, очутился на тротуаре опустевшей Гороховой.

Кликнув извозчика, дремавшего на углу, он направился к себе домой. У Бремера тоже все спали, и даже недавно воротившийся со службы Иван храпел в кухне на полу. В комнате у себя Федор Михайлович быстро зажег свечу, задернул занавеску и снял пиджак.

На столе он увидел свой кругленький самоварчик, видимо заранее приготовленный ему Иваном и еще не переставший, словно про себя, прерывисто (в виде как бы «пунктира») шуметь. Федор Михайлович любил, придя с говорливого вечера, в своем уединении выпить чашку-другую чаю. В такие минуты, если он не слишком бывал растревожен, остывал его душевный пламень, и он испытывал полное довольство самим собой. Все, что днем успевало истомить его, сейчас приходило в состояние некоего равновесия, все казавшееся ему неразрешимым и непоправимым вдруг прояснялось.

Он присел к столу и, развернув купленную на Невском «малороссийскую» колбасу и ситный хлеб, достал из буфетного шкафа свою неразлучную стариннейшую чашку с синенькими узорчиками. Сбереженная с давних пор, она всегда расшевеливала в нем благородные воспоминания.

Он задумался над этими воспоминаниями и долго-долго, думая над ними, вытирал полотенцем свою любимейшую чашку. Он вытирал — и вдруг… она каким-то незаметным манером выскользнула из его пальцев и, к его ужасу и полнейшей растерянности, упала на пол. Раздался чуть звенящий стук, приведший его в содрогание. Федор Михайлович отскочил от стола вместе со своим стулом и, бросившись к полу, увидел осколки, беспомощно рассыпавшиеся под его ногами. Он не смог даже сразу к ним прикоснуться — так был ошеломлен всем неожиданно происшедшим — и несколько минут в неподвижности глядел на них вниз. Потом осторожно собрал их на ладонь левой руки и положил на стол. В глазах его отразилась совершенно неутешная досада и печаль. Он долго и почти не шевелясь сидел у стола, перебирая пальцы правой руки и постукивая ими о деревянную, с точеными узорами, хлебницу.

А самовар тем временем уже затух. Его мечтательный шум, так нежно касавшийся слуха Федора Михайловича, растворился в наступившей и словно притаившейся тишине. Раздумывая, Федор Михайлович как-то безучастно и нерешительно встал и взял с этажерки пачку сложенных и исписанных листов и какую-то книжку. Вспомнилось ему, что получен новый помер «Отечественных записок» и надо его хотя бы просмотреть и перелистать. Он всегда любил перед сном перелистать какой-либо журнал или новенькое издание. Не торопясь, словно насилуя себя, он разделся и лег. Но сон долго и долго не шел. Досадливо вспомнилась разбитая чашка. Федор Михайлович перебирал страницы журнала, однако мысли его так и норовили скрыться в разные стороны. Лежа в кровати с последними «Отечественными записками» в руках, он вспомнил почему-то о Луи Блане и представил себе его черные и густые волосы, за которые таскали депутаты правой стороны… Ужасно вдруг забавным и вместе с тем досадным показалось ему это мерзейшее зрелище.

— А все-таки вековой порядок трещит, — усмехнувшись про себя, решил он, — трещит, как ни таскают за волосы. Пусть не нашли еще новых дорог, но старые-то все пришли к тупикам… Это уж наверняка.

Едва только образы Франции скрылись из сонной памяти Федора Михайловича, как ласкающие воспоминания о его собственных образах замелькали в его мыслях, всегда и неумолкаемо о чем-то хлопотавших. И на первое место тут стали лица последнего романа: и княжеская девочка Катя, и задавленный нищетой Егор Ефимов, и сама Неточка Незванова, вконец измученная тяготами жизни, но гордо смотрящая вперед. Как хорошо, думает он, что много-много уже написано им и напечатано: и «Белые ночи» недавно вышли в журнале, и начинается печатание «Неточки Незвановой», и можно уже решать судьбы новых героев и героинь. И Федор Михайлович хочет сейчас своей Неточке подарить счастье — в полное вознаграждение за ее униженность; он предрекает ей достойную будущность — она будет артисткой, и замечательной артисткой, так он и напишет о ней. Эх, да до чего же это будет взыскательно и поэтично! — думается ему. И как будут любоваться судьбой его девочки и судьбой обиженного мальчика Лариньки, который еще покажет себя и постоит за свое право на жизнь. Детские образы, обступи Федора Михайловича, утешно провожали его ко сну.

С мыслями о Неточке Незвановой он стал задремывать. Но не успел он даже забыться сном, как вдруг в комнате совершенно ясно послышались чьи-то шаги. Он схватился зажигать свечу и вскрикнул:

— Кто там? — и в это же время заметил, как чьи-то руки тоже зажигают свечку в фонарике.

— Что случилось? — уже настойчиво произнес он, привставая с кровати.

В ту же минуту что-то брякнуло у двери (как ему показалось — сабля), и в полуосвещенном пространстве, с усилием открыв глаза, он различил необыкновенных и даже подозрительных людей. Приглядевшись, он увидел одного военного, плотного мужчину в голубом мундире, а сзади него квартального или частного пристава, в дверях же стоял еще один солдат, тоже в голубом (это у него-то и брякнула сабля).

Поделиться с друзьями: