Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Самому Михаилу Ивановичу Федор Михайлович выказывал удвоенные чувства и не смущаясь говорил:

— Ты мне не то что был, да и нет! Ты мне здесь, в этой-то сутолоке, ч е л о в е к о м можешь быть. — А «человек» нужен был Федору Михайловичу, так как весь людской мир, какой был им тут встречен, показался ему страшным и совершенно чужим. Он подметил, что он «не пришелся» тут никому, за исключением, быть может, небольшого круга лиц — из интеллигентской среды по преимуществу. На него сразу же посмотрели косыми глазами, и так до конца своей каторги он остался «чужим», хотя постепенно и сблизился с иными и, главное, распознал и тут человеческое горе, проникнувшись к некоторым «разбойникам» живейшими чувствами. Перед ним предстали люди — безмерно несчастные, искалеченные жизнью прежде всего, однако же и не забывшие «бога живого», что особенно умиляло Федора Михайловича. Ему, изучателю человеческих сердец, стало нужно и радостно под «грубой корой» отыскивать тут золото, как любил он сам определять. И не нашлись ли бы в этом золоте умилявшие Федора Михайловича понятия, пришедшие в народ господними путями? Так иной раз про себя раздумывал Федор Михайлович.

Начав свою каторжную жизнь, он стал присматриваться к «характерам» и самым неожиданным и разнообразным проявлениям человеческих чувств (что ни натура, то и вариация, видел он) и все узнавал новые и новые истории разных жизней. Сочинитель никак не умирал в нем. А у каждого клейменого была своя судьба и своя повесть. И над ними часто любил Федор Михайлович крепко задумываться.

Как мог он заключить из слов Михаила Ивановича, тут, в каторжном остроге, было мало «политических», вот таких, как Михаил Иванович, которые сосланы были за расправу с помещиками, за «бунты» против крепостнических порядков. Два-три таких «непокорных» из крестьян, несколько дворянских бунтовщиков, несколько поляков с клеймами «С. К.» (то есть «ссыльнокаторжные»), сосланных за польское восстание, да два-три из купеческого звания, тоже бритые и клейменые, — вот и все «политические». А остальные были или солдаты, осужденные за неповиновение начальству, или уголовные, всевозможные грабители на дорогах, воры, убийцы — невзначай и по ремеслу, мазурики всяких видов, контрабандисты, фальшивомонетчики, бродяги, разбойники, растерявшие даже малые крупицы совести, и прочий непутевый и вышибленный из жизни люд.

С каждым днем все более и более Федор Михайлович распознавал все казарменное общество, о котором сами арестанты говорили, что черт сперва трое лаптей сносил, прежде чем собрал его в одну кучу. А распознавая его, он старался прежде всего поверить, те ли это люди, за которых он сам хлопотал, взывал, что их надо спасать, что им надо открыть совершенно новые пути, насытить и просветить.

Он чувствовал, что это было его первое и настоящее с т о л к н о в е н и е с н а р о д о м, хоть он и помнил мужиков в отцовских выселках, где бывал давней-предавней порой. Во все свои предыдущие годы он хорошо узнал и в сочинениях своих представил более всего мелкочиновную интеллигенцию, а э т и х по-настоящему и не ведал и не знал. И вот теперь он с ними и в качестве не простого созерцателя и любителя художественных измышлений, а в качестве «сильнокаторжного» (так называли в казарме осужденных без срока и «вдоль по каторге» или на долгие, не менее как на четыре года, сроки).

Сам всегда нахмуренный и насупленный, он подмечает в них раздражительность без всякого удержу, страшную хмурость и угрюмость, завистливость и заносчивость, а главное — полнейшее недоверие и неприязнь к себе. Из их отрывочных бесед он заключает, что сердца их ожесточены от самого рождения, что в них давным-давно укоренились зверские черты, и вот один из них пошел с ножом на военные посты русских войск, оцепивших черкесские аулы, другой убил офицера, покушавшегося на честь его невесты, третий стал предавать ни в чем не повинных людей, четвертый… да мало ли какие капризы и выходки придут в голову людям, совершенно поверженным горем, обидою и местью.

Прислушавшись к их беседам, Федор Михайлович многое и многое уяснил себе и в своих новых знакомцах открыл самые не похожие одна на другую особенности: одних донимало страшное тщеславие, другие выказывали ничем не прикрытую зависть, третьи жили фантасмагорическими планами и надеждами, особенно надеждами на скорую свободу и на встречи с новыми людьми, иные же проявляли полнейшее равнодушие к своему каторжному положению. Но были и люди немалой силы духа, пытливости и всяких страстей, порой уж совершенно необузданных. Были даже и такие, что неугомонно расспрашивали о всяких науках, о великих путешественниках и императорах, о писателях и полководцах.

Всю эту смятенную братию Федор Михайлович все же наблюдал как бы издали, не решаясь вступать с ней в длительные разговоры, хоть и хотел того. Но с целым рядом каторжан, особенно из дворянской среды, он сблизился — не до конца, конечно. Двое-трое честнейших поляков внушили ему чувства особого уважения. Один, разжалованный из есаулов, живший на нарах почти рядышком с ним, почел своим долгом оказывать Федору Михайловичу высокое почтение и даже услуги. И еще два-три из дворянчиков стали частыми «гостями» у Федора Михайловича. Их заботы весьма ценил Федор Михайлович, но более всего он выказывал интерес к Михаилу Ивановичу. Тот не бранился и не именовал дворян «железными носами», как это делало большинство, ненавидевшее «господ». Но он решительно восставал против господской кабалы. Не в пример прочим, которые казались Федору Михайловичу людьми поверженными, с отнятой силой, как бы на время утешенными своим недовольством суровыми судьбами, Михаил Иванович без утайки выказывал свой гнев и бранил порядки на земле. И у Федора Михайловича, хоть он и отстранялся сейчас от бунтарских замыслов, помня о своих безответных стараниях и призывах, тем не менее бунтующая речь Михаила Ивановича вызывала прямое любопытство и даже волнение.

— Так вот он — тот народ, которому я радел и о котором кричал на собраниях, — так посчитал Федор Михайлович всю целиком казарменную массу людей, столь озорно его встретивших. — Каков же он, этот народ? И почему он уж так зол и груб? И как мне, сочинителю и исследователю душ человеческих, быть с ним? Нет, тут надо еще и еще вникнуть в суть дела…

Федор Михайлович как-то после утренней еды, состоявшей из крутого хлеба и кваса, разлитого в деревянных чашках (чистяк, то есть хлеб из чистой муки, без примеси, выдавался весьма редко), разговорился с тем самым черкесом, который был осужден за нападение на военный пост. Черкес поведал ему историю с разорением его аула, разграблением мирного населения солдатами из батальона русских войск и с тоской вспомнил о своей семье и о своих детях, оставшихся без кормильца. На глазах этого черкеса едва-едва не стояли слезы… Федор Михайлович дрожал от гнева, какой вызвал в нем страшный рассказ незнакомого человека. Он увидел страдающую душу, и жажда облегчить страдания привязала его к обиженному человеку. Он стал ласково общаться с ним и урывками учить его русскому языку, русской грамоте, и тот с жаром все постигал. В том Федор Михайлович почувствовал некую награду за свое терпение и смирение. Но встречи эти привели его и к немалым выводам: да ведь у таких людей от самого рождения было заложено добро, а вовсе не зло. Ведь зло-то породила в них жестокая жизнь! Родившись, они сразу же познали человеческую несправедливость, — оттого так велика сейчас у них жажда этой справедливости, оттого так неразлучна с ними мысль о своих правах, о своем человеческом достоинстве, еще не до конца растерянном.

И Федор Михайлович, сталкиваясь с самыми несхожими натурами, не мог никак прийти к строгому заключению — откуда и как все это добро и зло вселяется в людей и производит вихри в каждодневных их желаниях. Снова и снова тут, среди мрака и смрада каторжной казармы, среди злобных речей и бесстыдного смеха, пребывал у Федора Михайловича хаос выводов и решений. На его сознание давила пугавшая его страшная тяжесть всего виденного и узнаваемого, при этом и тягостное незнание средств для исправления нравов людей, повергаемых жизнью в пропасти зла и преступлений. Он не переставал видеть: ч е л о в е к страдает и гибнет, и нужны меры для спасения. Он немало уже выискал их, немало провозгласил, но все его меры и все призывы сейчас были сметены круговоротом жесточайших событий, и он терялся, недоумевал и хоть страшно многого хотел, тем не менее сомневался в этом многом и рассчитывал довольствоваться самым малым, не зарясь на разрушительные и неумеренные идеи, витал в неисчислимых надеждах и вместе с тем искал новую и надежную почву (чтоб устоять-то на ней) — вот здесь, среди новых для себя людей, которых он счел за народ, но которые меж тем никак не могли его понять и даже рассудительно обойтись с ним. Он не переставал искать людей и их человеческие, очень человеческие черты. И первым таким «человеком» показался Федору Михайловичу его старый, хоть и мимолетный, знакомец — Михаил Иванович. Он и пытался понять его. Однако это оказалось чрезвычайно трудным и даже, быть может, и безнадежным.

У Федора Михайловича в руках бывала лишь одна книга — Библия, другие тут решительно запрещались и даже преследовались. Но с ее завещаниями никак уж нельзя было подойти к Михаилу Ивановичу. Однако, как он ни думал, что говорить ему о «персте божием» бесполезно, все-таки уверял его, что «в смирении могущество приобретается».

Михаил Иванович почти с гневом смотрел в таких случаях в глаза Федору Михайловичу и выказывал полностью всю непримиримость своей натуры.

— Бог не дал мне счастья, — говорил он о себе. — А я хочу взять свое… А пуще всего презираю, стало быть, всякие старания насчет терпежки. Терпежка — хуже каторги.

Михаил Иванович говорил сурово, но вместе и с полным спокойствием и даже при самых мрачных воспоминаниях, на которые он иной раз не скупился в кратких беседах с Федором Михайловичем (именно и только с Федором Михайловичем), бывал хоть и сумбурен, но рассудителен в словах. С первых же минут он возымел к Федору Михайловичу доверенность и сразу сообщил свою потаенную мысль о Катерине, своей жене, которую он так решительно отстоял тогда перед барином и спрятал ее. Сейчас она жила тут же, в Омске, неподалеку от крепости, в жительском форштадте Ильинском, по ту сторону Оми, как пройти наводной мост. Он с ней совершенно уж тайным образом встречается, так что никто даже из арестантов не знает, за крупный подкуп.

Федор Михайлович долго и с любопытством слушал Михаила Ивановича, который чуть ли не в первый вечер пересказал свою историю, вполне обрадовавшись, что в новом каторжанине нашел человека, давно его знавшего и могущего представить себе его жизнь.

Но во взглядах они оказались совершенно несхожими людьми, так что Федор Михайлович сразу же увидел всю дистанцию. Иные же слова и мнения Михаила Ивановича показались ему до такой степени отдаленными и непонятными, что он решил даже их не оспаривать. С особой чувствительностью отнесся Федор Михайлович к недоброжелательству своего острожного знакомца к нему как к «барину». Ему казалось в минуты тоски и одиночества, что тот, а с ним вместе и все прочие сто пятьдесят арестантов, издеваются над ним и это издевательство почитают лучшим своим развлечением: ага, мол, попался, хоть и барин! — подумывал он про себя, как бы за них, — нас заклевали, да и сами в яму свалились.

Поделиться с друзьями: