Судьба — солдатская
Шрифт:
Зоммер со страшной силой ударил гитлеровца гайкой по черепу. Обхватив тут же руками падающее тело, перекинул немца через забор. Схватив автомат, перепрыгнул сам. Засунул оружие под рубаху и брючный пояс. Вышел, пробежав через двор, к соседнему переулку. Перескочил его. Направился вдоль забора, отыскивая в нем лаз. Думал: «Будут гнаться, не дамся!» Увидел на руке кровь. Сунув руку в карман, обтирал ее там и все ждал, что вот послышатся сзади окрики преследователей. Шел и думал, ощущая в себе и тревогу, и боль, и радость: «Эх, Сонюшка, не дожила! Вдвоем мы бы…» И не то что не мог сказать, что «мы бы», а и не хотел — знал: Сони уже нет, а ему теперь только бы вырваться отсюда, из города, а там… там бы он показал…
ИДЕТ ВОЙНА НАРОДНАЯ
Глава первая
Весна в псковских краях обычно ленивая. Правда, год на год не приходится. Но иной раз о ней так и хочется сказать: ни мычит, ни телится. В такую пору, кажется, ни до чего нет ей дела. Потом уж, словно спохватившись, забирает она все в свои руки. И, смотришь, зазеленел лес, луга покрываются травами. И вот уж в поле подымаются всходы, утопают в цветах поляны, перелески, а там, глядишь, и лето наступает. Сивеет рожь, кажут свои сережки овсы, лен цветет, гречиха манит к себе пчелку и разных букашек полакомиться светло-розовым наливистым цветом… И радует это глаз, и не замечаешь, как лето перевалило на жатву, и начинает крестьянин торопиться, спешить, ловить уходящее время. А времечко бежит, бежит, и все кажется, что не хватит его, чтобы собрать богатые плоды земли.
Так же медленно, как псковская весна, набирал силы и Чеботарев. Долго не спадал у него жар. Открывая глаза, видел перед собой Валю, ее отца. Но голову кружило, и Петр закрывал их снова, не веря тому, что видел. И забывался. Мучили кошмары.
Однажды, когда отряд был на «промысле», Петр так же открыл глаза. И впервые за время болезни затеплилось в них что-то осмысленное.
Валя сидела рядом, на подстилке из сухой травы. Увидав ее, Петр долго смотрел ей в лицо, а потом, сморщив невысокий, уходящий к темени бледный лоб так, что его прорезали три продольные складки, очень тихо, слабеньким еще голосом произнес:
— Я всегда думал, что ты где-то рядом.
На его спокойном лице отразилась радость. Глаза, оттененные посиневшей под веками кожей, в полумраке шалаша горели доверительно и ласково.
Петр больше ничего не сказал. Взял Валину руку и прижал ее к своим губам. Не выпускал; целовал, а по щекам бежали слезы.
Подошедший к шалашу с миской куриного бульона Фортэ остановился. У него от радости, что Петр переломил наконец хворь, задрожала в руках миска, выплескивался через край бульон.
Валя кормила Петра обычно с ложки. Впервые он ел сам…
Потом он уснул. Изредка открывая глаза, проспал до обеда, пока не вернулся отряд.
Управившись с делами, в шалаш залез Спиридон Ильич. Он достал из кармана блокнот и химический карандаш. Записывая результаты «промысла», радовался и рассказывал, чтобы подбодрить Петра, как смело, а главное, умно вели себя в этой операции бойцы отряда. Говорил, обращаясь к Петру:
— Вот поправишься, окрепнешь по-настоящему, подрывником тебя сделаю. Ты военный, в этом деле кое-что понимаешь, — а сам водил карандашом по бумаге и исподлобья поглядывал на лежавшего Чеботарева.
Петру было тяжело еще не только говорить, но и слушать. И Спиридон Ильич это понял. Поэтому докучать разговором он ему больше не стал — лишь вымолвил, как бы отчитываясь, с хвастливыми нотками в голосе:
— Вот, два автомата прибавилось. Теперь Печатник и Эстонец с автоматами — их трофеи, им и в руки… Пять винтовок принесли да гранат собрали…
Поднявшись, Морозов пошел с миской за ухою — линей наловил Анохин в речке еще с вечера. Вернувшись, он сел возле входа в шалаш. С аппетитом отхлебывая из миски, хвалил уху и советовал Петру отпробовать этой прелести.
И потянулись для Чеботарева поправочные дни.
Валя была с ним неотлучно. Как-то — он уже садился, изредка поднимался на ноги и, неуверенно ступая, прохаживался возле шалаша — она рассказала ему о Сутине. Петр в ответ только прошептал:
— Подлей его я человека не знаю. Он… вот кончится война, так будет всем говорить, что в плен попал раненый, в бессознательном состоянии… Еще героем прикинется.
А Валя вдруг посмотрела на Петра, будто не узнала его, и промолвила:
— Уверен?! Думаешь, победим все же?
Петр тяжело вздохнул, спокойно поглядел ей в глаза и медленно проговорил:
— У нас в роте политрук был, Буров. Так он был уверен. — И добавил: — А я от себя так скажу: должны! Иначе нам нельзя… Победим, конечно.
На какое-то время они замолчали. Немного сощурившись, Валя задумчиво поглядывала из-за длинных ресниц ему в глаза. И эти глаза, в которых прежде всегда видела она лишь человеческую доброту, с налетом уступчивости, — их сейчас она не узнавала. Это были уже не те глаза. В этих глазах искрилась несговорчивость, неуступчивая решительность человека, у которого остался только один путь — добиться своего или погибнуть, и который мужественно становился на этот путь.
Валя поднялась с чурака, на котором сидела перед шалашом. Отошла к речке. Поглядывая на светлую, залитую солнцем воду, думала о Петре. Тревожно думала. Понимала, что ему сейчас только стать по-настоящему на ноги, и он, не жалея себя, не думая о своем спасении в этой жестокой военной сумятице, схватится за оружие, чтобы бить и бить непрошеных гостей — гитлеровцев. Валю это испугало и обрадовало, потому что такое поведение каждого советского человека сейчас было и ее идеалом. В душе у Вали возникла даже гордость за Петра. «Такие, как он, — рассуждала она, медленно возвращаясь от речки, — всегда были в первую очередь гражданами своего отечества. Жизни клали во имя Родины…» И она задумалась, представляя, как стояли такие люди насмерть на Псковщине, когда немецкие псы-рыцари хотели поработить русский народ; как телами своими преграждали они путь татарским ордам, рвавшимся к сердцу Древней Руси — к Великому Новгороду; как умирали у стен Московского Кремля, только чтобы никогда не ходить под сапогом польской шляхты; как гибли на редутах Бородинского поля, чтобы выбить силы из врага, мечтавшего о белокаменной Москве-красавице, и чтобы даровать жизнь своей отчизне… И все это во имя того, чтобы цвела, хорошела земля русская, чтобы народы ее не рабами гнули спины… Уж подходя к шалашу и снова садясь на чурак, Валя вдруг вспомнила о Соне и Зоммере. И обида за таких людей и горячая, непрощающая ненависть к ним поднялись в ней. И, поглядев на лежавшего с открытыми глазами Петра, Валя осторожно начала рассказывать о бывших своих товарищах.
Петр слушал Валю. Хмурился. Вспоминал последнюю свою встречу с Зоммером. Думал: «Жаль, что Григорий не успел задушить тебя, шкура…» Но о том, что при гибели Закобуни был и Федор, Вале он тут не обмолвился. Слишком крепко он верил в Зоммера и отказаться от этой веры как-то враз не решался, потому что думал, представляя себя на месте Федора-друга: «А что бы сделал я? Тоже предложил что-то… Он же предлагал отпустить меня в леса?» И одна лишь закавыка занозисто не давала утвердиться в мысли, что Зоммер не предатель: не мог ответить себе он, как Федор, сумев избежать гибели на УРе, позволил себе идти к гитлеровцам на службу. И тогда приходил ответ: «Просто пожалел он меня по старой памяти. Считает, с Советской властью все кончено — хоть один человек не вспомнит лихом. — И сокрушался: — Эх, слабо ты рассчитал, Зоммер! Еще неизвестно, на чьей улице праздничать будут и кто попразднует».
Начав ходить, Петр стал бывать у речки. Садился там с Валей на невысокий каменистый бережок. Неторопливо, как течение в речке, шел между ними разговор.
Как-то, возвращаясь с берега, они подошли к Фортэ, занятому у костра. Возле него лежал мешок со шрифтом — Печатник был с отрядом на «промысле». Петр посмотрел на Валю, на чистившего картошку Фортэ, помолчал, а потом сказал:
— Все вот воюют, а мы тут прохлаждаемся. Может, шрифт бы разобрать нам? Тогда бы Печатник что и отпечатал… листовку там, еще что.