Судьба — солдатская
Шрифт:
Решили идти по просеке — она смотрела на восток.
Поднялись. Прошли с полкилометра, и Шестунин упал. Его положили на спину.
— Не могу больше, — прошептал он, и стало слышно, как что-то клокочет у него в горле. — Оставляйте… что уж… Куда вам со мной…
В чаще, где-то совсем рядом, глухо захохотал филин.
— Не дури, — обрезал Чеботарев. — Сейчас мы тут командиры, — и сострадательно вглядывался в осунувшееся, бледное, с болезненным румянцем на щеках лицо старшины. — Идти тяжело, что ли?.. Кружит голову?
— В глазах круги, — простонал Шестунин. — Оставляйте.
— Вот что, — не ответив раненому, проговорил Чеботарев, обращаясь к Закобуне как старший, — побудь с ним, а я на разведку схожу. Может, след от наших где остался.
Они уложили Шестунина на мягкий сухой мох.
— Без меня никуда! — приказал Закобуне Чеботарев.
Вскинув на плечо ручной пулемет, а скатку шинели и полупустой вещмешок оставив возле товарищей, Чеботарев вышел на просеку. Минут двадцать шел по ней. Просека уперлась в непролазное болото. Чеботарев свернул вправо. Пробираясь через высокий черничник, стал огибать топь. Лес все редел. То там, то тут, как бусы, висели на синих ветках светло-зеленые крупные ягоды. Минут через десять лес снова загустел. Подавшись в него, Чеботарев наткнулся на черничник со сбитой с него кем-то росой. Остановился. Долго изучал след, стараясь понять, кто шел и куда. По вмятине от подошвы понял, что шел человек. Чеботарев направился по следу. Думал: «Местный кто-нибудь, не иначе». Вскоре след вывел его к невысокому холмику, заросшему ольшаником. Показался большой шалаш, за ним второй, третий… Чеботарев остановился за черной ольхой. Долго вглядывался. Из лесу с топором и сухими сучьями вышел мужчина лет сорока пяти. По одежде — крестьянин. Чеботарев показался из-за куста. Мужчина, выронив сучья, остановился. Узнав по форме, что это наш, красноармеец, сказал:
— Проходи, проходи, что стоять-то там. Гостем будешь.
В шалашах спали люди. Некоторые жили тут семьями — ушли из деревни, которая виднелась от озерков, где сражался полк.
Узнав, что с Чеботаревым раненый старшина, мужик задумался. Покряхтев, сказал, чтобы несли его сюда, а уж здесь — их забота.
— В деревню определим на поправку или к лесничему… Тут есть километров за семь наш человек, партийный… Одним словом, присмотрим…
Чеботарев вернулся к своим. Кое-как нашел.
— Я думал, ты уж бросил нас тут, — сказал, обрадовавшись, Закобуня.
— Не мели, — обиделся Чеботарев.
Шестунин жаловался на боль в боку. Подняться не мог — не было сил.
Сломали две жидкие осинки, связали сучья. Получилось что-то вроде волокуши. Расстелили на сучья шинели, сверху положили Шестунина и потащили волокушу по просеке.
Выбивались из сил.
Добрались, когда солнце уж высоко поднялось над лесом. У шалашей стоял гомон, как в цыганском таборе. Знакомый мужик, подвесив на распорки ведро с водой, кипятил чай. Где-то в стороне, за лесом, мычала корова.
— Тут что, деревня? — удивился Закобуня.
— Нет, так это, — ответил ему мужик. — Тут стадо пасется… колхозное… Кормимся вот. Молочко парное пока попиваем. Скоро принесут, поди.
К ним подошел председатель колхоза — старик лет шестидесяти. Щупленький, с седой окладистой бородкой и почти совсем лысый.
Председатель подробно расспросил о полке, о том, где шли бои. Подозвал к себе паренька лет семнадцати и послал его куда-то.
— Тут у нас со стадом ветеринар, — стал он объяснять. — Хоть он и не доктор, а поможет. Он у нас в деревне и скот, и людей одинаково вылечивал. Сведущ во всем, шельма. Все травы лекарственные известны ему. В два счета подымет, если… — и вздохнул. — Пуля дура. Куда хочешь залезет… по германской знаю. Так разворотит все, что и травка не поможет.
Девочка лет десяти вынесла из шалаша в эмалированной пол-литровой кружке молоко. Закобуня стал поить Шестунина.
Знакомый мужик, улыбаясь, несмело сказал Чеботареву:
— Оставались бы у нас. Командовали бы нами, а мы уж… воевали бы, партизанили.
Столпившиеся вокруг колхозники и дети приветливо заулыбались.
Чеботарев не понял, насмешка это или просто мужик не сумел как надо выразить мысль, и пожал плечами, а председатель заговорил, кивнув на мужика:
— Он правду сказал: неплохо бы нам иметь военного. Вам-то все равно, где воевать — здесь ли, там ли. А из речи товарища Сталина вытекает определенно: можно и остаться.
— Вот выживет старшина, — вмешался Закобуня, все еще поивший Шестунина молоком, — он вами и покомандует. Вы пока оружие добывайте да его лечите. Он так закрутить умеет, что еще не рады будете.
Председатель, подумав, сказал:
— Добудем… Не на чужой земле-то, на своей. — И заговорил о немцах: — Ничего, еще увидят, как на нас с войной идти. Ишь, Россия им нужна стала, народ русский. — И вдруг показал всем кукиш: — А этого они не хотят?.. Чтобы русскую землю взять, надо сначала народ русский уничтожить, потому что он к ней каждым корешочком своим прирос…
Чеботарев был поражен. Поражен убежденностью в нашей победе. Поражен самим отношением председателя к войне, понятием о ней. Оказывалось, война идет не только потому, что люди, населяющие советскую землю, не хотят, чтобы пришельцы навязывали им свои порядки, определяли их будущее. Война шла вот за эту кочку, за этот лес, за озерцо у шалашей и за все, что видят глаза, — за родную землю.
Глава шестая
Отец Саши Момойкина решил отпраздновать свое возвращение в Залесье. По этому случаю Надежда Семеновна порешила оставшегося с прошлого лета гусака. К вечеру на столе появились салат, жареный гусь, телятина, не съеденные за зиму солености — грибы, капуста, огурчики. Георгий Николаевич, приодетый, в костюме и рубашке с галстуком, с закрученными кончиками усов, важно поставил около пирога-курника бутылки с водкой и графин кваса, приготовленного женою.
Вернувшаяся с огорода Валя сидела возле кровати и посматривала то на стол, то на суетившихся хозяев. Ее все больше охватывало горькое чувство. Вспоминались мирные дни. Первомайский праздник и то, как она с Петром, Соней и Федором встречала его у себя дома. Начинало казаться, будто с приходом гитлеровцев сюда, на Псковщину, это уже никогда не повторится. В ее голове не укладывалось, как можно в такое время праздновать. Она понимала еще Сашиного отца, а самого Сашу… Валю почти насильно усадили за стол. Пить она отказалась. Притрагиваясь к яствам, для приличия улыбалась. Наконец сославшись на головную боль, поднялась и, не раздеваясь, легла на кровать.
Валино настроение передалось, видно, и Саше. Он тоже как-то стал без охоты и пить, и закусывать, а вскоре и совсем сник.
Радостная, помолодевшая будто на четверть века Надежда Семеновна ничего не замечала, а Георгий Николаевич угадал перемену в настроении сына. Зашарив в нагрудном кармане пиджака, он с затаенной тревогой спросил Сашу:
— Ты что? Или не рад отцову приезду?
Вытащив из кармана сложенную вчетверо бумажку, Георгий Николаевич потряс ею перед Сашиным лицом и негромко проговорил:
— Не вешать нос-то! Для нас, может, сейчас только жизнь и наступает.
— Что это? — не поняв отца, спросил Саша и взял из его руки бумажку, развернул ее, вытаращил на Георгия Николаевича глаза: — Это же не по-нашему? От немцев, что ли, она?
Хмелевший уже Георгий Николаевич стал объяснять содержание бумаги. Хвастливо заверял сына, что бояться им с таким документом здесь некого. Его обычно кроткие глаза наливались злобой. Саша остолбенел. Но Георгий Николаевич уже не видел сына.