Теория красоты
Шрифт:
Сочувствие [3] выражается не столько в жалости, которую внушают нам люди, ниже нас стоящие, сколько в радости, которую нам доставляют люди, стоящие выше нас; в том и другом случае воображение, посредством которого мы понимаем природу другого человека, и способность ставить себя на его место обусловливает самое чувство. Человек, лишенный воображения, не способен ни к благоговению, ни к доброте.
Главное назначение литературных произведений и драмы – насколько возможно пополнить недостаток воображения в массе. Однако в характере самых этих произведений, судя по степени воображения автора, существует любопытное различие.
3
Рёскин употребляет в этом месте слово «compassion» именно в смысле русского слова «сочувствие» (лат. compassion), тогда как обыкновенно оно употребляется в смысле сострадания. – Примеч. пер.
Во-первых, известно ли вам, что такое драма? Что такое поэма, что такое роман? Я хочу сказать, известны ли вам неизменные, необходимые различия литературной цели, вызвавшие употребления этих отличительных названий? Ради ясности назовем сначала все три рода произведений поэмами. Если они хороши, это действительно поэмы, будь они в стихах или в прозе. Всякое изображение человека, действительно созданное фантазией, – поэтично; но существует три рода поэзии – драматическая, лирическая и эпическая.
Драматический поэт выражает чужие чувства и молчит о своих.
Поэт лирический выражает собственные чувства.
Поэт эпический рассказывает о внешних обстоятельствах и событиях жизни других людей и прибегает к выражению их чувств, а также и своих собственных, только по мере надобности.
Следовательно, драматическая поэзия имеет дело исключительно с чувством, она презирает внешние обстоятельства.
Поэзия лирическая может говорить обо всем, что волнует душу поэта; эпическая настаивает на внешних обстоятельствах и выражает чувства настолько, насколько они отражаются в событиях.
Возьмем для примера поединок между принцем Уэльским и Готспером в «Генрихе IV»; по характеру события он совершенно соответствуете поединку между Фитц-Джемсом и Родериком в «Деве Озера». Но Шекспир изобразил происшествие с точки зрения чисто драматической, а Вальтера Скотт – с эпической.
Шекспир не описывает ни удара, ни раны; его сценическое указание коротко: «Готспер ранен и падает». Скотт дает подробное описание всех внешних обстоятельств и заключительная черта делает его изображение образцовыми в смысле эпоса.
Таково техническое различие между тремя родами творчества, но степень силы каждого из них зависит от степени способности писателя поставить себя на место другого человека.
Свои ли чувства он выражает, или чувства других, выражает ли только их чувство, или передает окружающие их обстоятельства, сила его зависит от способности чувствовать за другого, или, иными словами, – вообразить себе другого.
Литературные произведения, лишенные всякой поэзии или чувства, совершенно антипоэтические, принадлежат людям, у которых нет воображения; достоинства их (конечно, я говорю не о плохой литературе) заключаются в остроумии и здравом смысле, заменяющих воображение.
Самое, в этом смысле, прозаическое произведение, какое я когда-либо читал в какой бы то ни было литературе – это «Генриада» Вольтера, образцовое творение человека с головою, настолько лишенной воображения, насколько может быть его лишен здоровый мозг в высшей степени развитого млекопитающего. С другой стороны, остроумие Вольтера и его логические способности почти настолько же сильны, насколько слаба фантазия. Он от природы добр, следовательно, искренно сочувствует всякому горю, какое может себе представить, и сильно негодует на несправедливости, не понимая их патетических причин. Далее, заметьте следующий очень странный и необъяснимый для меня факт, но тем не менее – факт.
Дар воображения всегда делает человека чище; отсутствие его, следовательно, действует обратно, а так как остроумие нередко развивается вследствие отсутствия воображения, то кажется, как будто само остроумие не вполне согласуется с душевной чистотой. У Пиндара, Гомера, Данте и Скотта колоссальная сила фантазии отражается девственной чистотой мысли. Слабость фантазии и могучий ум Попа и Горация сопровождаются порочностью мысли, в какой именно мере, трудно с точностью определить. «Кандид» Вольтера, грязный для грязи, блещущий остроумием и обличающий полное отсутствие воображения, есть типичное произведете литера туры, которую всего вернее будет назвать «фимитической» [4] . Своим остроумием и частичной истиной, в ней заключенной, она все-таки способна оказать некоторую услугу человечеству. Но низкие формы современной литературы и искусства – живопись Густава Дорэ, например, это извращение пессимистического мировоззрения национальною дряхлостью, – подлежат окончательному осуждению, за совершенной непригодностью ни для чего.
4
От греческого слова , которым Платон называл низшую часть души. – Примеч. пер.
Один из самых любопытных вопросов относительно взаимодействия духовных способностей – насколько фимитическая зараза распространяется на людей, у которых в одинаковой степени и одинаково сильно развиты и логическое мышление и фантазия, как, например, у Шекспира, Аристофана, Чосера, Мольера, Сервантеса и Филдинга. Она всегда указывает на неспособную к симпатии, следовательно недобрую, сторону характера (так Шекспир изображает Яго не только самым жестоким на деле, но и самым грязным в мыслях негодяем); а между тем, это же самое душевное свойство ограждает людей с возвышенной душою от слабой восторженности и пустого идеализма. Тем не менее высшие условия нежности в любовной концепции доступны только девственно-чистому духу. Шекспир и Чосер, приступая к благороднейшей части работы, отбрасывают, как грубое платье, низшую сторону своей природы. Нужно заметить, что от чистоты сердца и чувства зависит также и способность создавать характеры индивидуальные, а не общие. Люди, лишенные этой чистоты, создают не характеры в настоящем смысле, а только символы человека вообще.
НАЗИДАТЕЛЬНОЕ ЗНАЧЕНИЕ КЛАССИКОВ. – Поэмы Гомера не преследуют дидактических целей, но, как всякое истинное искусство, они дидактичны по существу своему. Современное человечество становится все менее и менее чувствительно к такому их значению, а иногда даже совершенно его отрицает; это одно из любопытнейших заблуждений современности, своего рода узаконенная слепота. Вследствие долгой привычки обращать поэзию и искусства в средства забавы, человечество перестало понимать произведения тех времен, когда и поэзия и искусство имели значение дидактическое; вследствие долгой привычки к профессионально-нравственным поучениям, которые, однако, ради личных расчетов, тщательно закрывают глаза на все выдающиеся пороки времени (скупость, например), оно сделалось совершенно неспособным воспринимать существенно-этические творения расы, разделявшей всех людей на два обширных класса, – достойных и недостойных, годных и негодных. Даже знаменитые слова Го – рация об «Илиаде» теперь или читаются, или перетолковываются неправильно; принято думать, что «Илиада» не может быть поучительной, потому что она не похожа на проповедь. Го – раций не утверждает, что она была похожа на проповедь, и, вероятно, имел бы еще менее поползновений это утверждать, если бы удостоился когда-нибудь слышать проповедь. «Пока ты занят в Риме, – пишет он одному благородному римскому юноше, – я, уединившись в Пренесте (древний город в провинции Рима, ныне Палестина. – Примеч. ред.) опять прочел эту Троянскую историю и мне кажется, что из нее можно лучше узнать, что хорошо и что дурно, что полезно и бесполезно, чем из всех вместе взятых речей Хризиппа и Крантора». Это глубокая истина не только относительно «Илиады», но и относительно всякого великого художественного произведения; оно всегда дидактично в самом чистейшем смысле, путем косвенным и сокровенным, так что, во-первых, способствует нравственному совершенствованию только в том случае, если сам человек уже усиленно работает над этим совершенствованием; а затем человек становится лучше, незаметно воспринимая влияние великого художественного произведения, проникаясь им так тонко и непрерывно, что сам не замечает этого, как не замечает здорового переваривания пищи. Благотворное действие искусства обусловлено также его особым даром сокрытия неведомой истины, до которой вы доберетесь только путем терпеливого откапывания; истина эта запрятана и заперта нарочно для того, чтобы вы не могли ее достать, пока не скуете, предварительно, подходящий ключ в собственном горниле. И Пиндар и Эсхил, и Гесиод и Гомер, все великие поэты и учителя всех веков и народов, всегда намеренно оставляют в своих произведениях многое недосказанным; более того, они и сами не всегда могут объяснить скрытый смысл своих слов, когда словами этими передаются настоящие творческие видения; смысл их истолковывается иногда только по прошествии многих веков. Люди, передавшие нам самые великие мифы, видели их бессознательно и пассивно и с такой же поразительной ясностью, а иногда и с таким же полным отсутствием участия воли, как мы видим сны, когда наши сны бывают особенно ярки; эта-то очевидность личного свидетельства, не подлежащего сомнению, и нравственного значения, никем не предвиденного, совершенно игнорируется современными учеными историками. Действительно, никакой исключительно ученый исследователь не только не поймет, но и не поверит в возможность подобного явления, так как оно составляет принадлежность творящей или художественной части человечества и может быть истолковано только людьми одинаково одаренными, в своем роде также способными грезить и иметь видения.
Таким образом, поэмы Китса или книга Мориса, почти равная им по красоте и далеко превосходящая их по силе, с которой она охватывает свой предмет, дает более верное понятие о религии и предании греков, чем самые обширные, но безжизненные научные исследования. Не потому, чтобы поэт воспринимал или передавал факты вполне правдиво, а потому, что правда его – правда жизненная, а не формальная. Точно так же в рисунках с натуры Рейнольдса или Гейнсборо многое неточно, многое неверно и неясно, а все же они в глубочайшем смысле правдивы и похожи. Наоборот, самая миниатюрность штрихов сообщает бесцветную слабость работе исторического анализа, а ненужное накопление внешних подробностей и самодовольная уверенность в том, что портрет похож, если измерена ширина лба и длина носа, лишает такое произведете всякого значения.
СТРАСТНОСТЬ И ВПЕЧАТЛИТЕЛЬНОСТЬ. – Я не боюсь этих слов, еще менее боюсь их значения. В последнее время много кричали против впечатлительности, но, уверяю вас, мы страдаем не от избытка ее, а от недостатка. Способность чувствовать более или менее сильно обусловливает большее или меньшее благородство, как в людях, так и в животных. Если бы мы были губками, произвести на нас впечатление было бы трудно; если бы мы были земляными червями, которые каждую минуту могут быть надвое разрезаны заступом, – слишком сильная впечатлительность была бы для нас зловредною. Но так как мы люди – она нам здорова; более того, самая наша человечность находится в прямой зависимости от нашей впечатлительности, и достоинство наше обусловливается мерою страсти, на которую мы способны.