Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Под эти гармоничные мысли Сухарев переглянулся с Маргаритой Александровной, пригубил, закусил наскоро бутербродом, приготовленным им же для сбежавшей Марины.

Но вот гармония подошла к финалу. Сухарев поднялся с устремленным видом:

— Едем на вернисаж!

— Какой вернисаж? — Маргарита Александровна удивленно огладила руками сверкающий свитер. — В самом деле мы куда-то собирались. А ведь надо искать себя в себе. Я откроюсь вам, Иван Данилович. Сегодня ночью мне был сон, тот самый, который в телеграмме и который в руку. Я вскочила и тут же побежала на угол звонить Валентине, но она мне не поверила и даже смеялась, а теперь, как видите, кается.

— Сон-то о чем? — взволнованно перебил Сухарев, пробегая памятливым глазом по собственному утреннему сновидению.

— Об Игоре, — отозвалась она нетерпеливо. — Что будет весточка о нем. Игорь и Володя вместе снились, вместе бежали по полю. И когда вы пришли, я первым делом подумала: это и есть мой сон. Но теперь — телеграмма! Это был Игорек. А может, вы вместе, потому что я еще что-то чувствую, это еще не конец. Не могу я в такой день уходить из дому за суетой. Нарядилась: пусть останется для вас.

— Тебя опять разоблачат, — сказал Володя, — за твои же добрые дела.

— Вполне понимаю ваши чувства, — торжественно начал Сухарев, готовясь удрать от расплаты благодарностью. — У вас сегодня возвышенный день. Но если вам хочется побыть одной, я не смею настаивать…

— Я вас не отпущу, — начала Маргарита Александровна и тут же осеклась: — Впрочем, простите, я не располагаю такими правами, в самом деле, вам так хотелось на вернисаж, умоляю вас…

Сухарев облегченно понял, что он приговорен остаться.

43

Константин Соловьев умирал от старых ран. Я прилетел к нему, когда не оставалось никакой надежды; его уже выписали из больницы для домашней кончины в кругу близких. Он лежал в кабинете на старом диване, голова сохраняла ясность, только худой и белый, как мумия: опухоль источила его.

— Ты слышал? — спросил он.

— О чем?

— Меня разрезали для того, чтобы взглянуть на мои необыкновенные внутренности, и тут же зашили. Я открыл: индивидуальность человека состоит из кишок. Успеть бы написать об этом.

— Это еще ничего не значит, — сказал я, ибо общепринято лгать умирающим. — Ты еще напишешь.

— Я все знаю, — спокойно ответил он. — И ночами уже подпирает. Пора.

— Что подпирает? — не понял я. — Ты все придумываешь.

— Боль подпирает. А боль придумать трудно, она или есть, или ее нет. И потому мне пора.

— Как ты это сделаешь? — спросил я, потому что мне надоело лгать и притворяться.

— Смотри, — он вытащил из-под подушки трофейный парабеллум и привычным движением выбросил магазин на ладонь, верхняя пуля поблескивала тускло и отрешенно. — Двадцать три года это трофейное барахло валялось в диване, три раза переезжало со мной на новое жительство. Не зря берег.

— Не делай этого, — сказал я, — ты не имеешь права.

— Как можешь ты знать, имею я право или нет? Лишь тот, кто пережил мои мучения, может определить: имеет ли он право? Я приговорен. Неделя раньше, неделя позже… А я ведь не один мучаюсь. Со мной и они страдают, Вера, Пит… — он имел в виду жену и сына.

— Я понимаю тебя. И прошу — не делай.

— Мы с тобой старые солдаты, — сказал он, — и должны встретить смерть достойно.

— Именно этот способ ты считаешь достойным?

— Не знаю, — ответил он. — Я, верно, тоже отговаривал бы тебя, если бы был на твоем месте. Но это очень больно, даю солдатское слово.

Три года мы провели с ним в окопах, я знал его как самого себя и понимал, что уговаривать его бессмысленно, но продолжал твердить: «Не делай, не делай».

Наконец он сказал:

— Я буду терпеть до последнего. Обещаю тебе.

Я переночевал в гостинице и наутро снова пришел к нему. Он был в забытьи. Начиналась агония. Мы долго хлопотали вокруг него, делали облегчающие уколы, как будто есть на свете облегчение от смерти. Я смотрел на эту агонию и неотвязно думал: нет двух одинаковых смертей. Все мы рождаемся на свет более или менее одним и тем же способом, а уходим отсюда — каждый по-своему. Одно лишь общее нам дано на смерть — муки наши. Хотя если ты молодой, двадцатилетний, на бегу налетаешь лбом на пулю, тебе в подарок дается мгновенный уход, но за него приходится дорого платить: еще тремя такими же жизнями, которые ты мог бы прожить, не будь этой пули.

Костя пришел в себя лишь к вечеру. Взял мою руку в свою.

— Это ты? — спросил он.

— Это я, — ответил я.

Кажется, он уже не видел меня, а чувствовал голосом и кожей.

— Еще живой, — сказал он, ускользая от меня рукой.

— Вот и молодец, — сказал я, лишь бы не молчать. — Я понимаю тебя, ты не смог сделать это. Я бы тоже не смог.

— Я смог. Она не смогла, она не смогла, — затвердил он, и голос его начал истаивать.

Я понял, что он бредит. С этой минуты он уже не приходил в сознание…

После крематория я снова вернулся в его комнату, мне почему-то не давали покоя его сказанные в бреду слова: «Она не смогла».

Сунул руку под подушку. Парабеллум на месте. Почти машинально выбросил обойму на ладонь, повторив его жест, и вдруг увидел, что пистон верхней пули пробит бойком: этакая округлая вмятинка в желтом донышке смерти — сигнал ее старта.

Неужели? Я быстро освободил магазин, все остальные пули были нетронутыми, но одной не хватало. И ствол был пуст! Я устроил поиск и скоро, рассчитав воображаемую траекторию выбрасываемой гильзы, нашел недостающую пулю под тумбой письменного стола. Так и есть: пробита!

Он стрелял в себя два раза.

Приставил дуло к виску, закрыл глаза, расчетливо нажал спусковой крючок, ожидая вспышки смерти, — осечка! Полчаса приходил в себя, воскресая и преодолевая новую боль, от которой хотел исчезнуть. Потом дослал в ствол вторую пулю, и все повторилось — осечка.

Старый солдат смог.

А вот старая пуля не смогла. Два раза он умирал и воскресал с чувством отчаянного бессилия, и лишь боль была его спасением.

Двадцать три года — большая дорога. На таком расстоянии и пуля может выйти из строя. Три года он провел под пулями, презирая их, и потому уцелел. И у последней черты пуля снова пощадила его.

Она не смогла.

Я умираю — и я воскресаю. Намертво заперт в каменном склепе — завтра в десять меня казнят. Нож гильотины прижмется к шее между третьим и четвертым позвонком, чтобы рассечь мою плоть, единственную и неповторимую. Осталось десять часов. Ах, если бы под рукой был пистолет… Они приходят за мной, а меня уже нет, снова я их обвел вокруг пальца. Они растеряны, а я торжествую, хоть меня уже нет.

Но отчего я должен отнимать у себя десять часов жизни? Имею ли я право? Я молод, я отчаянно и безнадежно здоров, со мной моя память и у меня есть, о чем вспомнить. Я в каменном мешке, но память моя со мной. Внимание, мы отправляемся в поход по городу моего детства… А ведь надо еще оставить время и для того, чтобы самого себя пожалеть.

Поделиться с друзьями: