Том 2. Машина времени
Шрифт:
Эрвье поцеловал руку Сарре, махнул Дятлову и исчез в доме. В лунном свете Сарра казалась моложе. Тогда, увидев ее в штабе, он дал ей лет пятьдесят: лицо болезненное, с черными кругами под глазами, волосы почти седые, голос низкий, хотя и звучный. Говорила она немного медленнее француженок — не по незнанию языка, а, видимо, по складу характера, — с некоторой обстоятельностью и московской округлостью. Сейчас она молчала, и профиль ее был чист и молод.
— Сколько вам лет, Сарра? — спросил он по-русски.
— Узнаю соотечественника. И не только по языку. Ни один француз не спросит женщину, даже такую старуху, как я, о ее возрасте. Мне сорок. Но уж коли мы говорим по-русски, то называйте меня и настоящим моим именем — Ариадна. Ариадна Александровна Скрябина-Кнут.
— Скрябина? Александровна? Так вы — дочь?
— Да, его дочь.
— Здорово! Во, как бывает. Какая встреча. Я не забуду. Но причем здесь кнут? И почему Сарра? Впрочем, это не мое дело.
— Я не делаю из этого тайны. Я пишу, вернее, писала стихи. А имя отца слишком ко многому обязывало. Выбирая псевдоним, я прикрылась именем мужа. Его зовут Довид Кнут. Он поэт. В отличие от меня, настоящий. Ну а Сарра — это уже для красоты и экзотики.
— А где сейчас ваш муж?
— Довид сейчас в Париже. В подполье.
— Понятно. И давно вы во Франции?
— С восемнадцатого года. Мне тогда четырнадцати не было. Но Россию помню. Больше всего Москву. Арбат, Пречистенку. Если бы вы знали, как хочется в Москву. Ну и в Питер, конечно. Вот кончится война — может быть, получится съездить.
— Почему бы нет.
— А вы откуда родом?
— Я из поморов. Холмогоры, помните такое название?
— Смеетесь?
— Но учился и жил до войны в Ленинграде.
— Как Ломоносов. Вы случайно не физик для полноты сходства?
— Именно. Физик Правда, односторонний. Мозаикой не занимаюсь, стихов не сочиняю. Но люблю и слушаю с удовольствием. Прочтите что-нибудь свое.
— Момент не слишком располагает к поэзии.
— Хотя бы немного, Ариадна Александровна. Сарра! Несколько строк.
— Ну что ж… Вы первый человек оттуда, который услышит мои стихи.
И она негромким, но внятным низким голосом произнесла, почти пропела:
Московская земля. Реюг излучина. А в памяти гудят колокола. С какою силой я сегодня поняла — Судьба и время неразлучными знаем все, Мы помним всех, То время боли и утех, И голосов ушедших смех, И расколовшийся орех. Я помню все — Над черною Невою Ни плача больше нет, Нивою. Все отрыдало тут. И пусть они уйдут. Они уйдут — Блаженны и спокойны, Все пережив — И пропасти, и войны. Все отыграло тут, И черная вода Все унесла. Без слез и без следа. Все отгорело здесь, И черная вода Все унесла. Без мук и без стыда. Тревожный сон, рассвет и мгла. И снова Кремль, седые стены. Однако как Земля кругла! Смешно, шаг влево — берег Сены. Идет девчонка по Арбату, Неслышно шепчут тополя. Идет легко, навстречу брату — На Елисейские Поля…— Слушайте, — она внезапно взглянула Дятлову в глаза, — это какая-то ерунда. Тополя почему-то. Откуда? Это я, видимо, у Довида стащила. — И она замолчала.
Дятлов протестующе поднял руку.
— Давайте-ка я вам лучше прочту что-нибудь из мужа. Это действительно поэзия.
Запрокинув голову, она начала почти шепотом:
Я не умру. И разве может быть, Чтоб без меня в ликующем пространстве Земля чертила огненную нить Бессмысленного, радостного странствия. Не может быть, чтоб без меня земля, Катясь в мирах, цвела и отцветала, Чтоб без меня шумели тополя, Чтоб снег кружился, а меня — не стало! Не может быть. Я утверждаю: нет. Я буду жить, тупой, упрямолобый, И в страшный час, в опустошенном сне Я оттолкну руками крышку гроба.Последние строки она произнесла громко, с отчетливой тревогой, почти на грани нервного срыва.
— Боитесь за мужа?
— Еще как.
— Понимаю. — Дятлов помолчал, а потом попросил почитать еще.
— В другой раз, — сказала она. — Вы не обижайтесь. Я сейчас не могу.
Колет уже легла. Она выскочила в рубашке, с торчащими, как у подростка, ключицами, и прильнула к Дятлову, не замечая его спутницы.
— Базиль, Базиль, какой ты молодец, что пришел. Ты голодный? Ой, здравствуйте, проходите, сейчас зажгу свет, только опущу шторы и укрою Бланш. Пойди, Базиль, посмотри на нее. Она сегодня так плакала. Мишо сказал, это зубки режутся. — Колет говорила без остановки.
Такой и запомнил ее Дятлов — в белой полотняной рубашке, полуребенка, смотрящую обращенными вверх, в его лицо, заспанными глазами и бормочущую быстро-быстро: «Она так плакала… зубки режутся…».
Восемь дней он ничего не знал о ней, а на девятый, когда немцы уже перекрыли все проходы и танки Пфлаума, двигаясь от Гренобля на юг, утюжили деревню за деревней, подползая к рубежу Сен-Мартен — Васье, на правом фланге которого держал оборону отряд Дятлова, к нему пробрался Буше и рассказал, что Колет, Сарра и еще четыре франтирера были схвачены в Тулузе во время облавы. Колет застрелили при попытке вырваться, остальных забрали гестаповцы.
Взвизгнув, решетка поползла вверх. Пьер очнулся. Этот звук после стольких часов тишины — неужели ночь прошла? — показался и страшным, и желанным. На пороге возникли те же два воина. Потоптавшись, один из них буркнул беззлобно, даже с некоторым, как показалось Пьеру, сочувствием:
— Ну, Урсула, надо идти. — А потом Пьеру, уже безразлично: — Вставай.
Старуха молча шагнула в проем за решетку. Пьер вышел следом и увидел, вернее, почувствовал по метнувшемуся свету и короткому шипению, как страж выдернул факел из кольца и швырнул в воду. Ступеньки были высокими, Урсула подхватывала расползающиеся тряпки, тонкие грязные лодыжки мелькали перед глазами Пьера. На последней ступеньке она обернулась и сказала громким хриплым шепотом:
— Это конец, чужеземец! Готовься к смерти, молись своему богу!
Пьер попятился. Но старуха уже мчалась вперед.
Коридоры замка были темны. Оранжевые пятна редких факелов создавали иллюзию сна, и Пьер шел легко и плавно. Реальность вернулась ярким солнечным светом, заливавшим двор, где широким кругом стояли слуги, воины, дети, монахи. Вот испуганно поникшая мордочка Ожье рядом с бородачом-гигантом, который вчера волок на аркане босоногого оборванца. А вот и сам оборванец, но руки его уже свободны, и в глазах не мука, а живое гнусное любопытство. Разбойник-поп отец Турлумпий с красными наливными щеками высунулся из толпы своих зеленокафтанных приятелей, а за его плечом, приоткрыв щербатый рот, маячит Крошка. Здесь же на корточках пристроился паж Алисии, а рядом — поливальщик оленя, как его, ах да, Жермен. И тучный дворецкий тут, и вертлявый Жоффруа. Вертляв, но ведь и талантлив…
Отдельной группой на небольшом помосте стояли хозяин замка барон Жиль де Фор, аббат Бийон, граф де Круа, Алисия де Сен-Монт и Морис де Тардье. Низко надвинув капюшон, в смиренной позе застыл перед аббатом рыжий монах в веревочных сандалиях.
В центре круга, подобно верхушкам прясел, торчали из кучи хвороста два столба.
Монах подошел к Урсуле и что-то забормотал, суя ей крест. Напряженная спина женщины не шелохнулась. Стражи медленно повели ее к одной из куч, на скате которой Пьер заметил широкую доску с набитыми поперечинами — нечто вроде трапа, ведущего к столбу. Урсула покорно ступила на трап. Пьер завороженно смотрел на нее и не сразу понял, что монах с крестом уже перед ним и шевелит толстыми губами. Урсула сбросила драный балахон и осталась в тонкой белой рубахе. Она прижалась спиной к столбу, и, пока стражи обматывали ее веревкой, Пьер успел увидеть, как под отброшенными ветром седыми волосами гордо блеснули живые горячие глаза.
Справа и слева, качаясь, поплыли лица, куча хвороста выросла и заслонила небо.
Две сильные руки подперли поясницу и вознесли его. В глаза вновь хлынул солнечный свет. Ноги Пьера в рифленых туристских ботинках уцепились за шершавый дощатый скат.
— In nomine patris et filii et spiritus sancti… [3]
Позвоночник и затылок уперлись в столб.
Две серые приплюснутые фигуры медленно приближались к горе хвороста. Прозрачный огонь факелов в их руках едва виден в солнечном свете. Совершенно безобидный с виду огонь.
3
Во имя Отца и Сына и Святого Духа (лат.).