Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Варшавская Сирена
Шрифт:

— Если она не будет кудахтать по-французски, то, в конце концов, могла бы жить и здесь, — буркнул старик.

Но Франсуа стоял на своем. Его будущая жена родом из портового города, она привыкла к другой жизни, да и ему не хочется вечно чинить каменные ограды, пахать, сеять и косить луга. Франсуа осточертели сабо, мокрые от пота рубахи и эти проклятые вихри, которые продувают человека насквозь, пригибают к земле, на море валят с ног, а с палубы могут смыть в бушующие волны.

— После войны никто тебя не заставит лезть на рыбачьи суда или лодки, — возмущался Ианн. — Океан хорош для «красных», а не для нас. Ты будешь ходить по твердой земле, да к тому же по своей. Ты не закончил лицей, у тебя нет свидетельства об окончании школы. В любом учреждении, даже на почте, ты будешь никем, мальчиком на побегушках. Только здесь ты можешь чувствовать себя хозяином. И приказывать. Конечно, после моей смерти.

— Но я хочу жить в городе, в городе, — ныл Франсуа.

— И только из-за этого хочешь жениться?

— А как еще попасть в Геранд? И стать сразу человеком — чтобы была квартира, работа, деньги, возможно, когда-нибудь и… магазин.

— Они прыгали друг перед другом, как два петуха, — рассказывала бабка, вздыхая. — Каждый был прав и не прав. Мой старик держал сына железной рукой, а ведь ему было только пятьдесят лет. Он мог хозяйничать на ферме еще долго, и, вероятно, об этом-то как раз и думал Франсуа, который не любил слушать приказы ни дома, ни в школе, ни даже на корабле. И в самом деле, прошло уже семь лет после окончания войны и после твоего рождения. Ты успела изуродовать себе ноги в сабо, а Ианн все такой же крепкий и здоровый, как тогда, в шестнадцатом году. Точно так же без устали погоняет Катрин и Пьера: «Скорей, чего так тащитесь! Это плохо, а это не так». К этому времени Франсуа успел освоиться в Геранде, похоронить Маргерит, с которой он все же сыграл свадьбу в тот отпуск, и после года вдовства жениться на твоей матери. Похоже, со страху, ибо, клянусь святой Анной Орейской, он ни в чем не чувствовал недостатка и Софи заботилась о зяте даже слишком уж нежно…

Только через много лет Анна поняла, о каком это страхе говорила тогда бабка. Софи была высокой, худой, вовсе не такой уж некрасивой, как утверждал Франсуа, но она действительно прихрамывала на правую ногу и поэтому в магазине не отходила от кассы и редко заглядывала в подсобные помещения, где Франсуа принимал поставщиков. Во время войны, когда Маргерит после своей наскоро отпразднованной свадьбы появилась в Геранде, а Франсуа вернулся на корабль, Софи сама справлялась со всем: с глуповатой служанкой и со старым продавцом за прилавком. Смерть Маргерит во время родов совпала с контузией Франсуа, которого после короткого пребывания в госпитале отослали домой, и Софи шла одна в сопровождении знакомых за гробом сестры и ее сына, пережившего мать всего лишь на несколько часов. Эта военная женитьба вызвала многочисленные толки кумушек, но разбудила надежды самой Софи, что наконец-то и она найдет мужа, правда моложе себя, ему только что исполнился двадцать один год, но именно поэтому его можно было обработать, сделать таким, как ей хочется. Вот она и ухаживала за зятем, баловала его так, что это вызвало едкие замечания Ианна ле Бон. Он боялся, что изнеженный и хорошо себя чувствовавший в Геранде сын уже никогда не захочет вернуться на ферму и ему придется примириться со случившимся: неуклюжий, медлительный Пьер ле Рез будет вместе с Катрин его единственной опорой и одновременно рабочей силой. Франсуа весь следующий год, пока не выздоровел, играл роль послушного зятя, неутешно скорбящего по потерянной Маргерит, которая такое короткое время была его женой, ибо уже через неделю после свадьбы ему пришлось вернуться на корабль, а выпустили его из госпиталя за месяц до ее смерти. К концу первого года своего траура он начал даже помогать Софи, делал заказы, вел несложную бухгалтерию и выходил из дома редко, только на почту и в кафе, где в базарные дни встречался с Пьером ле Рез. Тот сообщил ему о настроениях Ианна, какие ведутся работы на ферме, а также о здоровье матери, вечно занятой готовкой, стиркой и домом. Франсуа — как потом вспоминал Пьер — словно раздумывал, колебался, что может быть хуже: вернуться в каменный дом, стоящий там внизу, у подножия Геранда, или навсегда остаться в городе, в рабстве у Софи ле Коз? Исходя из собственных интересов, Пьер не уговаривал его вернуться и даже вздыхал по поводу того, что Ианн ле Бон с каждым годом становится все более властным, требовательным, из-за пустяков кипит от злости. Франсуа не комментировал его рассказов, не делился с ним своими планами, вообще ничего не говорил. Слушал, думал, что-то взвешивал. И вдруг взорвалась бомба. В январе следующего года он заявил изумленной Софи, что намерен жениться второй раз. Здесь, в Геранде. На девушке, сидящей в окошке на почте, на малышке Жанне-Марии ле Галль. Девушка была из приличной, уважаемой семьи «белых», но бедная, без всякой поддержки. Родители уже умерли, одна из ее сестер, Люси, работала на той же почте, а старшая, Кристин, еще до войны уехала в Варшаву гувернанткой. Именно эта Кристин, которая зарабатывала себе на жизнь знанием французского языка, попала в никому не известную страну и была очень довольна своим пребыванием там, и повлияла на решение Франсуа. Он ведь тоже учил французский — сначала в «школе Дьявола», потом служа в военно-морском флоте, а теперь может продать его дорого — другими словами, сделать то, что делали дети «красных», которые не оставались во враждебной к ним Бретани, а уезжали искать счастья на Монпарнас в Париже. Для Софи это было как гром среди ясного неба, она пыталась его уговорить, объяснить: такое решение убьет Ианна ле Бон, его наверняка хватит удар. Дочери «белых» никогда не уезжали в Париж, чтобы стать там служанками, мидинетками или уборщицами в канцеляриях, так же как их сыновья, которые должны были пахать землю здесь, в Арморике, или работать в магазинах или учреждениях Геранда, Нанта, в худшем случае — Сен-Назера. Кем мог стать Франсуа в предместьях этой распутной, не знающей никакого другого языка, кроме французского, метрополии?

Он на это заносчиво отвечал, что может стоять за прилавком, как и здесь, или поначалу поработает на крытом рынке, а то наймется в гужевую контору. В этом он разбирался, потому что был самым лучшим возчиком среди крестьян Вириака. Разве это карьера, достойная единственного сына Ианна ле Бон? — удивлялась Софи. Если он и в самом деле хочет чего-то добиться в жизни, стать уважаемым гражданином города, то должен навсегда осесть в Геранде, где фамилия ле Бон что-то значит и где у нее, сестры его умершей жены, есть каменный дом, квартира и магазин, который они могли бы вместе вести. Говорят, что Франсуа поинтересовался, какие условия она ставит, но Софи — к удивлению всей семьи Ианна — ничего не требовала, согласившись даже на то, чтобы он продолжал жить с ней под одной крышей. В качестве кого? — задавали друг другу вопрос родственники Франсуа, он сам и весь город, но все оказалось очень просто: в качестве бывшего зятя, который имеет право любить кого хочет и жениться на ком ему нравится.

В эту версию, которую распространяли обе стороны, люди не очень-то верили, в том числе позже и сама Анна-Мария. Много дала бы она за то, чтобы присутствовать во время этого разговора, видеть глаза Софи, когда та предлагала молодому парню больше, чем он когда-либо осмеливался желать. Франсуа считал, что, выбирая кроткую, глядящую на него, как на образ, Жанну-Марию, ему одновременно придется отречься от Бретани и квартиры в Геранде, хотя все это было пределом его мечтаний. Париж… Неизбежное зло, попытка оттолкнуться от дна и всплыть на поверхность, но без всякой гарантии, ведь ему могло не удаться то, что удавалось его товарищам из семей «красных», которые заканчивали лицеи в Париже, имели там многочисленных родственников, приехавших в столицу раньше их. У него не было никого, он был «белый» и говорил по-французски как все бретонцы, то есть не очень хорошо. «Школа Дьявола» в Пулигане была только начальной школой и не могла совершить чуда, чтобы мальчик, говорящий дома только по-бретонски, которого к тому же, с одной стороны, наказывал отец, за то, что он на языке предков говорит не всегда, а с другой — учителя, за то, что он им иногда пользуется на переменах или во время школьных драк, — чтобы такой мальчик говорил как сам Мольер. Из литературы Франсуа запомнил только эту фамилию и пьесу «Скупой». Он как-то раз сказал Анне-Марии, что ему понравился герой этой пьесы, напоминающий отца Ианна, бережливый, как каждый бретонец. Только герой Мольера, потому что не был бретонцем, стал вызывающим отвращение скупердяем, ибо бретонский крестьянин знает меру, ценит каждый франк, но не умиляется, не преклоняется слепо перед ним. И прежде всего потому, что это франк, а не armor. А ведь могли бы быть и такие деньги, если бы еще жила герцогиня Анна де Бретань или если бы она не совершила ошибки и не вышла замуж за Людовика XII, принеся ему в качестве приданого армориканское побережье.

Так что школа в Пулигане не могла совершить никакого чуда, тем более что чудеса не относятся к штучкам, которыми пользуется дьявол, чтобы искусить кого-нибудь. Разве не достаточно ему только подсказать мысль о грехе, чтобы слабый человек уже был готов его совершить?

Спустя много лет Франсуа предостерегал подрастающую дочь, что тот же самый дьявол, который когда-то искушал его уехать в Париж, крутится теперь вокруг нее, Анны-Марии, и уговаривает ее совершить грех — уехать из Геранда, где она получила такое хорошее воспитание в монастыре «белых» сестер. Но это было позже, много позже. А тогда Софи согласилась жить вместе с Жанной-Марией — новой женой Франсуа, и в феврале того года, который принес окончание первой мировой войны, состоялась скромная свадьба. И именно этот год стал началом всего, потому что в ноябре, через неделю после подписания капитуляции Германии, родилась она, Анна-Мария ле Бон, гражданка старинного города Геранда, вестница мира, как назвал ее старик Ианн. Мира, который должен был продолжаться вечно и отделил бы смешанные водоворотом военных событий плевелы от зерен — другими словами, «красных» от «белых». И чтобы Арморик навсегда оставался их, бретонским, милым сердцу создателя и Анны Орейской, белее снега, аминь, аминь, аминь.

Город Геранд, расположенный высоко над солеварнями и портом Пулиганом, не менялся в течение многих веков. Он никогда не разрастался — по той простой причине, что мог упасть с вершины холма, на которую его прочно насадил один из средневековых баронов, и потерять славу города, где король Карл V в 1365 году заключил мир с герцогом Бретани Жаном де Монфором, тем самым положив конец войне за право наследования этой кельтской землей. Вот почему Геранд сохранил тесно опоясывающие его крепостные стены и широкий ров, в водах которого отражаются кроны деревьев, растущих вокруг города, на склоне холма. До сегодняшнего дня туда можно попасть только через средневековые ворота, а город защищают массивные круглые башни, самая большая из которых носит имя Святой Анны. Если смотреть вверх со стороны океана, все еще можно увидеть возносящиеся над серыми стенами, обвитые плющом шпили коллегиаты Сен-Обен, построенной в XV веке, и еще более старые, пологие крыши и башенки дворца баронов Геник, хозяев города и всей округи. Часто весной Анна-Мария стояла у подножия горы, задрав голову, и восхищалась этим сказочным городом, совершенно не похожим на знакомые ей рыбачьи порты. Даже трудно было поверить, что именно она должна была каждый день преодолевать пешком, как паломники много веков тому назад, круто поднимающуюся к этому древнему городу, дорогу и входить через узкие ворота Сайе в уличку, на которой стоял монастырь белых сестер. Она ходила в эту школу целых четыре года, от той памятной встречи с Паскалем, съевшим ее букет примул, до самой смерти матери, которая, несмотря на старания доктора ле Дюк, так и не вылечилась от туберкулеза и оставила сиротой еще не достигшую двенадцати лет Анну-Марию. Все это время мать видела малышку только издалека, да и то лишь в те дни, когда у нее пораньше заканчивались уроки и она на минутку забегала в готический домик с тремя окнами на фасаде, в нижней части которого помещался магазин, на втором этаже царствовала Софи, а на самом верху была квартира Франсуа ле Бон. Анна-Мария вставала в дверях материнской спальни и жадно смотрела на мамино все более бледное лицо, на темные волосы, резко выделяющиеся на белизне все выше и выше взбиваемых подушек. Дело в том, что Жанна сначала сидела в кресле, потом в кровати и наконец, покорившаяся судьбе и ослабевшая, лежала в ней молча, тихо, никогда не жалуясь на боль, на то, что нет необходимого ухода. Ибо, когда Франсуа и Софи были заняты внизу поставщиками и покупателями, к матери заглядывала только неуклюжая и вечно испуганная молодая служанка. Анна-Мария не могла переступить порога спальни, поэтому они издалека перекидывались ничего не значащими словами, посылали друг другу воздушные поцелуи, улыбались, иногда сквозь слезы. Но никогда мать не говорила ей о своих страданиях, да и Анна-Мария не признавалась в том, как труден путь из Вириака до башен и стен Геранда на распухших ногах. А труден он был очень, и, может, поэтому она с неприязнью вспоминала свое детство и годы изгнания, проведенные на ферме Ианна ле Бон. Если она и возвращалась к ним в своих воспоминаниях, то только тогда, когда ее грызла зависть, что другие дети знали материнскую ласку, которой она была лишена слишком рано, и что им не пришлось так страдать в школах, как ей, всю осень и зиму в полной темноте карабкаться в гору и спускаться с нее только после полудня, уже в сумерках. Когда Анна закрывала глаза, то всегда видела себя с трудом встающей на рассвете, силой запихивающей в сабо распухшие ноги, прихрамывающей, полусонной рядом с двоюродными сестрами Клер и Луизой.

Сначала они шли по неровным тропинкам, но пока еще под защитой каменных оград, разделяющих поля. Потом выходили к пустынным дюнам, тянувшимся вдоль соляных озер, там на них набрасывался колючий, пронизывающий до костей ветер, швырявший крупицы соли прямо в лицо, поэтому часто зимой они подходили к городу с бровями, похожими на заиндевевшие листочки. Мало помогало, когда они отворачивали лица от этих прудов, оттуда уже много веков выбирали соль и насыпали из нее высокие белые холмы. Проходя мимо соляных озер, они вдыхали острый, соленый запах и без конца облизывали потрескавшиеся губы. Пустыри, лежащие у подножия Геранда, местные жители называли «les marais salants», но это были не топи, не болота, а скорее огромное водное пространство, изрезанное на прямоугольники, между которыми чернели полоски дамб — проходы для сборщиков соли. Всю эту цепь резервуаров с морской водой, более глубоких возле берега и совсем мелких около дюн, высушивали попеременно солнце и ветер, и потом по краям этих небольших прудов осаждалась чистая, кристаллическая соль. Ее сгребали одетые в белое сборщики соли, непонятно как державшиеся на узких дамбах. Однажды летом Анна-Мария попыталась с кузинами обойти один из четырехугольников этого соляного озера, но ни одна из них не смогла пройти и полпути. Босые ноги — летом никто не носил сабо — жгла соль, а сами дамбы оказались очень скользкими. Все же это было забавное приключение, но ежедневные хождения мимо этих прудов в темноте, под солеными укусами порывистого ветра следовало отнести к искушениям сатаны, который бесстыдно мучил «белых» девочек, чтобы отпугнуть их от монастырской школы. Анна-Мария, облизывая потрескавшиеся губы, часто шептала со смирением: «И прости нам грехи наши, яко и мы прощаем должникам нашим». Она тогда имела в виду злой ветер с океана, который мучил ее по приказу дьявола, а одновременно позволял верить, что если она, Анна-Мария, простит виновника ее страданий, то бог отпустит также все ее грехи, за которые здесь, на земле, так сурово карал внучек Ианн ле Бон.

Ибо ни проливной дождь, ни метель не имели для него значения, не давали им права оставаться дома. Они должны были плотно закутаться в платки, на головы и плечи надеть мешки из-под картофеля и выходить в дождь, в снег, с трудом вытаскивая сабо из липкой грязи тропинок, дрожать от страха перед сильными ударами ветра и ревом океана и мокнуть, все время мокнуть, трястись от холода по пути в Геранд и в монастырских стенах, где их намокшие юбки, жесткие от соли, сохли, согреваемые теплом собственных тел, а потом возвращаться домой, спускаясь бегом вниз, если только мороз не превращал весь холм в труднопреодолимую ледяную гору. Они скользили, падали, съезжали по склону на серых мешках, только бы поскорее пробежать пустыри у соляных озер, только бы поскорее почувствовать под ногами каменистую тропинку и наконец-то оказаться дома, где тетка Катрин разрешала сбросить мокрые сабо и платья, согреть тело под сухим платком и даже растереть посиневшие руки у слишком рано зажженной керосиновой лампы. Ианн не терпел такого расточительства, а поскольку он больше жалел керосин, чем несчастных жертв клерикального воспитания, Катрин вынуждена была в конце концов посвятить в эти запрещенные дела старую Марию-Анну ле Бон. Она оправдывалась перед матерью, что, хотя они обе в детстве также страдали, когда бегали в монастырскую школу в Геранд, послевоенное поколение стало слабее, а ветра, дующие с океана, сильнее, причем как во время отливов, так и приливов. Бабка прищуривала глаза, пытаясь вспомнить, действительно ли довоенные штормы были менее мучительными, а ливни не такими сильными, но в конце концов только презрительно махала рукой:

— Не сахарные, но если хочешь… Смотри только, чтобы об этом баловстве не узнал отец, и не впускай никогда на нашу половину Анну-Марию… раздетой.

Это слово бабка выговаривала с трудом, ибо сама не переносила ни малейшего беспорядка в одежде и прическе, а кроме того, она знала, как бы на эти переодевания после школы реагировал Ианн ле Бон. И Анна, гораздо раньше кузин, сбрасывала с плеч теткину шаль, натягивала на себя мокрую юбку и кофту, сушила полотенцем непослушные кудри и уже одетая шла в комнату с другой стороны сеней, которую занимали дед с бабкой. Там ей разрешалось сесть поближе к лампе, что-нибудь переписать окоченевшими пальцами или расставить цифры в неровные столбики. Она готовила уроки, с нетерпением ожидая момента, когда на столе появится миска горячей похлебки и когда тело согреется хотя бы изнутри, если нельзя при деде быть «раздетой». Впрочем, даже если бы Ианн ле Бон изменил своим принципам, Анна-Мария все равно не смогла бы поменять мокрое платье на сухое по той простой причине, что одевалась она по-местному, по-бретонски, а у деревенских маленьких девочек тогда не было по нескольку юбок и платков. И Анна-Мария соглашалась на все эти лишения, на это умерщвление плоти так же безропотно, как переносила разлуку с больной матерью. Раз только она слышала, как бабка убеждала Ианна относиться к малышке добрее, ибо она не знает материнской и отцовской ласки. Анна-Мария с бьющимся сердцем ждала ответа, который мог изменить ее жизнь, но услышала только громкий смех. Ианн ле Бон хлопал себя по ляжкам, по мокрым брюкам, и хохотал так, что даже охрип. И повторял одно и то же:

— Ласки Франсуа? Ох, брось ты об этом говорить, брось, брось! А то, клянусь святой Анной Орейской, я лопну от смеха.

Бабка стала говорить тише, что-то просила, но, похоже, мало чего добилась, потому что, стоя у раскаленной кухонной плиты, передвигала по ней огромные горшки со страшным грохотом. И, как бы назло мужу, позвала Анну-Марию на помощь, хотя никакой помощи бабке ле Бон не было нужно, особенно если она гневалась. Стоя возле нее, Анна-Мария была все же поближе к огню и смогла погреть руки у теплого толстобрюхого горшка. А позже, после ужина и мытья посуды, она уже могла безнаказанно сбросить сабо и влезть внутрь шкафа, который служил им с бабкой кроватью. Там она снимала с себя все, кроме рубашки, и залезала под грубые простыни, в солому, в старые попоны, которые остались на ферме как единственная память о Франсуа — прекрасном вознице и исправном батраке. Немного погодя Мария-Анна, погасив лампу, ложилась рядом с ней, и это было единственное мгновение, когда они прижимались друг к другу — может, потому, что так было теплее, а возможно, для того, чтобы отогнать все печали и наконец-то почувствовать себя в старом ложе хорошо и в полной безопасности.

Поделиться с друзьями: