Вершина Столетова
Шрифт:
— Товарищи называются! — уже своим обычным, немножко ворчливым голосом продолжала Татьяна Васильевна. — Бросили пария одного, и так вроде и надо. Паршивцы!.. Фу! Ну, теперь ладно, теперь сердце на месте… Ему ничего не надо? Не холодно в вашей будке-то?
Михаил ответил, что в вагончике тепло и Юрке ничего не надо.
— Ну, мы поедем. А завтра приходите… Знаешь, где я живу? Ну, то-то.
Татьяна Васильевна с Хлыновым уехали. Дождливая бездна ночи скоро поглотила и голоса людей, и чавканье копыт. Осталось слышным лишь дробное постукивание капель о крышу вагончика. Дождь, кажется, начинал стихать.
Заснул Михаил только перед рассветом.
Утро, как всегда после дождя, было особенно чистым, ясным. В небольшое оконце проникало столько света, что им был наполнен весь вагончик, до последнего уголка.
Просыпаясь, Михаил неосторожно повернулся и разбудил Юрку. Тот открыл глаза, поморгал ими, снова закрыл и потом только проснулся окончательно.
— Это ты, дядя Миша?! — Юрка от удивления сел и даже слегка отодвинулся, точно хотел еще издали убедиться, что рядом с ним лежит Михаил, а не кто другой.
— Ну как, выспался? — спросил Михаил.
— Выспался, — ответил Юрка. — А где я?
— Как где? Разве не видишь: у меня. В нашей бригаде… Ну, об этом после. А сейчас ты пока полежи, а я пойду нашу одежку просушу, чай согрею. Есть не хочешь?
— Нет, не хочу. Пить хочу.
Чайник на костре вскипел быстро.
Михаил налил кружку, достал из чемодана кусочек сахару.
— Пей.
Юрка хлебнул и сморщился.
— Горячо!
Михаил обругал себя за то, что забыл хоть немного остудить чай.
В просторной нательной рубахе Юрка был чем-то похож на галчонка: ни рук, ни ног не видно, высовывалась лишь из ворота стриженая голова на темной шее.
Когда с чаем было покончено, Михаил сказал:
— Ну, а теперь, хочешь у нас побыть — побудь, хочешь — домой, к бабушке пойдем.
Юрка вскочил, запутался в рубахе и упал на подушку. Михаил рассмеялся:
— Сейчас я тебе твою амуницию принесу.
— А я, дядя Миша, не потому упал, — тихо проговорил Юрка. — У меня голова кружится, и мне… жарко… Я хочу у вас побыть… и к бабушке тоже…
Михаил взял Юрку за руку — рука была горячей, как ночью. Лоб еще горячей. «Вон что это за тепло, от которого мне не спалось! У парня температура, а я, дубина, целую ночь с ним пролежал и не мог догадаться!»
— Что с тобой?.. Да ты ляг, ляг как следует — и все пройдет. — Он кулаками взбил подушку и уложил Юрку повыше. — Ну вот, тебе уже лучше. Ведь лучше? Да?.. Вот… Сейчас все пройдет. — Михаил ободрял, успокаивал Юрку, а у самого голос дрожал от тревоги и смятения.
«Что с ним делать? Как быть?» В жизни ему и со здоровыми детьми нечасто приходилось иметь дело, с больными же он совсем не знал, как обращаться.
— Что это так мне жарко? — спрашивал Юрка. — От чая, что ли? Чай уж больно горячий был… Такой горячий… такой горячий…
«Вот что: отвезу-ка я его, пока совсем не расхворался, к бабке. Какое лечение в поле? А она ему или пилюль каких даст, или травяным настоем напоит».
Он так и сказал Юрке:
— Знаешь, Юра, к нам ты как-нибудь в другой раз придешь, мы с тобой вместе на тракторе поработаем. А сейчас поедем к бабушке, а то она тебя небось заждалась.
— Поедем. А у меня все уже прошло. — Юрка жалко улыбнулся и попытался приподняться. — Голова не кружится. Вот только горячо…
— А чтобы тебя ветром не прохватило — ветер после дождя холодный, — я тебя в одеяло заверну. Согласен? Вот и хорошо…
Подошел проснувшийся Пантюхин.
— А откуда этот оголец у нас появился? — выразив на заспанном, помятом лице крайнее удивление, спросил он.
— Ты иди-ка, Федор, лучше посмотри, кто там подъехал, — сказал Михаил. — Если наш возчик, пусть выпрягает, мы с этим огольцом в Ключевское поедем.
Пантюхин вышел, хотя по всему было видно, что такое объяснение его никак не удовлетворило.
— Возчик, — доложил он в окошко, — выпрягает.
Михаил вынес закутанного Юрку из вагончика и с помощью Пантюхина сел на лошадь.
— Ну, теперь, на воле, тебе не жарко?
— Хорошо, — ответил Юрка. — А все равно… жарко.
По дороге он то впадал в забытье, почти засыпал, то пробуждался и живо, как совсем здоровый, разговаривал с Михаилом:
— А я тебя, дядя Миша, наверное, еще вчера узнал. Только уж больно темно было…
Юрка рассказывал, как они вчера пошли за ягодами и как потом он отбился от товарищей и попал в грозу.
— Только ты, дядя Миша, маме, пожалуйста, не говори, что я заблудился…
Михаил подъехал к дому Орешиных задами.
Когда отдавал Юрку вышедшей навстречу Татьяне Васильевне, она тоже попросила:
— Ты, Миша, не очень-то ей рассказывай, а то она меня съест… Все равно, конечно, узнает, но… Ах как тебя разморило, сынок! Смотри-ка, как разомлел! Да и лоб горячий… Ну, ничего, отудобишь. Пойдем-ка, я тебе молочка горяченького с малиной дам.
«А Ольги, значит, здесь нет, и она еще ничего не знает», — отметил про себя Михаил, провожая взглядом Татьяну Васильевну и Юрку.
Уборка складывалась неудачно.
Андрей осунулся, глаза резко выделялись на его потемневшем от загара лице, губы обветрило так, что потрескались. Не хватало времени по-человечески поесть, побриться, урывками приходилось спать. Каждый день был долгим, как год: сто дел переделаешь! — и коротким, как одна минута: за делом времени не замечаешь.
С самого же начала жатвы спутал все планы двухдневный простой комбайна. Наконец ожидаемые цепи пришли, но тогда у самоходного комбайна вдруг начал плохо промолачивать барабан, оборвались на двух узлах передаточные ремни. А барометр тем временем уже потянуло на «переменно»: не сегодня-завтра жди дождя.
Во время ремонта комбайна приехала Татьяна Васильевна. Она вылезла из своей плетушки, оглядела только начатый участок пшеницы и, подходя к комбайну, сердито сказала:
— Под монастырь подводите, товарищи механизаторы! Ну, куда это годится: золотые дни уходят… Самоходный! Какой он, к лешему, самоходный, если не столько ходит, сколько стоит.
Андрей сидел в приемной камере, поправляя ослабшую заклепку, и молчал. Говорить было нечего.
— Идешь мимо трактора, который пашет или сеет, — сердце радуется, — продолжала Татьяна Васильевна. — Не боишься, что остановится, знаешь: если и остановится, через час снова пойдет, а час ничего не решает. А вот мимо комбайна иду, только и думаю: как бы не стал, как бы не стал, проклятый. Потому, что тут и час дорог, и никогда не знаешь определенно, на сколько он остановился — на двадцать минут или на два дня.