Во льдах Никарагуа
Шрифт:
Йоа сидела на веранде, пытаясь собрать кубик-рубика.
Ставлю стакан с красным соком перед ней на столик, сажусь рядом. Она никак не отреагировала, продолжая вертеть кубик.
Тогда я заговорил.
Рассказал про то, как развелся, и остался совсем один. Сжег мосты и улетел в Бангкок.
Чувствовалось, что во всем этом июльском пекле и безнадежности не хватает немного искренности. Йоа слушала, ее пальцы расслабились. Я продолжил рассказ: про джунгли, как пересекал Сахару, как меня чуть не застрелили в Рио. Каждый раз я заглядывал в глаза смерти, и это вдыхало в меня новую жизнь.
Я выложил все как есть: жестко и откровенно. Мулатка внимательно слушала эту исповедь. Не тяжелую, не печальную, а пропитанную благодарностью и благоговением перед жизнью. Ведь теперь я знал, что ничего не было напрасно.
– Не врешь? – она скептически усмехнулась.
– Когда у тебя за спиной долгий путь, можно позволить себе быть откровенным.
Во взгляде собеседницы что-то ожило – так после засухи на испанских полях распускаются маки. Йоа сидела расслабленная, полностью отвлеченная от забот.
Не осталось проблем, бывшего мужа, революции. Только этот момент на веранде.
Я старался вдоволь напиться ожившим блеском ее глаз – прежде чем рано утром покину дом, вернусь на центральную площадь, отсчитаю девять с половиной блоков до места, где сяду в машину до Чинандеги.
– Говорят, те, кто путешествует, по-настоящему одинок, – заметила она.
– Даже когда остаешься сам по себе, ты не одинок.
Я рассказал, как заблудился в ледниках. Про бескрайнюю ледяную пустошь, покрытую застывшими текстурами. Там даже время застыло. А лед хранит в километровой толще всю историю. Он такой древний, что если добавить его в напиток – не растает и за несколько дней.
Поднимаю стакан на свет, рассматривая остатки плавающего льда. Затем делаю глубокий глоток, поймав один из ледяных осколков, и разгрызаю во рту.
Йоа сопроводила эту сцену улыбкой.
– Дондэ фуэ эсо, где это было?
* * *
Собачий холод. Наст крошится под ногами, как бутылочные осколки. Дышу в платок, теплый пар тут же застывает на лице, прилипая к щекам. Морозный воздух обжигает горло, хуже глотка морской воды. Назойливо свербит в носу.
Толстой подошвой давлю обледеневшие рисовые чипсы. Покрытый ледяной коркой рюкзак сдавливает плечи.
Вокруг простирается снежное безмолвие. Лишь тихо подвывает ветер. Ветер заметает тропинки, но я помню – каждый опасный поворот, каждую расщелину.
Подо мной несколько километров льда. Пурга за ночь перетаскивает тонны снега, скрывая опасные расщелины. Вот так наступишь – а там пустота. И летишь снежинкой вниз до бесконечности.
Бросив рюкзак в сугроб, падаю рядом.
Разгребаю в стороны снег.
Откапываю тайник.
Проверяю содержимое: консервы, печенье, керосин – на месте. Склад не тронут, значит, они не возвращались. Где же они, сбились с пути? В Антарктике один неверный шаг в сторону – потеряешь тропинку, и ты обречен.
Скотт не добрался до лабаза каких-то одиннадцать миль. Так и замерз, одинокий, лежа в палатке. Пощелкивая зубами. Хотя, отдать должное, долго держался. Его до последнего спасали заметки. Скотт делал записи карандашом: вел дневник до самого конца. Пока не обледенел прямо в спальном мешке, превратившись в брикет черничного мороженого.
Да чтоб тебя, хватит думать о смерти! Но, скитаясь в одиночку во льдах, как не думать о смерти?
У Скотта, как у любого путешественника, была эстрейя-гиа – путеводная звезда. Он тоже шел за мечтой. Совершил тяжелейшее путешествие из всех и достиг южного полюса – самого дальнего уголка планеты. Но Скотт вступил в драку с неравным соперником, – с тенью. И, в конце-концов, проиграл. Если бы не его сумбурные записи карандашом, о нем бы так и не вспомнили.
Кашляю. Тяжело отдышаться, воздух разряжен. Кусаю зубами перчатку, стягивая с руки. Достаю сигнальный пистолет, откидываю ствол.
Роюсь в кармане, нахожу толстую гильзу. Холодная жгучая сталь липнет к пальцам. Вставляю непослушный патрон марки эс-пэ-двадцать-шесть в ракетницу.
Вздымаю руку, жму упругий курок, сильно жму. Хлопок, протяжное шипение…
Полоска дыма устремилась ввысь, и там, наверху, зажглась красная точка. Лениво поблескивает в полярной мгле.
Задрав голову, смотрю. Глаза отвыкли от ярких оттенков, устали от этих льдов, бесконечного белого шума. В Антарктике нет запахов и вкусов, нет палитры – все, мать его, черно-белое. Кроме пингвиньего дерьма на кромке ледника у бухты. Что ты не делай – это лишь проекция немого кино.
Огонек медленно опускается, подрагивая. Как же красиво горит, не оторваться… Напоминает одну из тех тысяч падающих звезд, что проносятся в ночном небе Сахары.
Но там, в пустыне, хотя бы водились бедуины. А здесь никого и ничего, кроме пингвинов и воспоминаний. Ничего не остается, кроме как вспоминать. Я думал, что давно примирился с прошлым, сделал частью себя. Но, оказавшись в плену льдов, понимаю, что это прошлое сделало меня частью себя.
Воспоминания такие же живые и подвижные, как ледники. Ночью ледники издают треск. Они растут, смещаются, выталкивают на поверхность камни и всё, что прячут внутри себя. От ледников откалываются айсберги – дрейфующие куски памяти. Подводная часть айсберга, будучи постоянно в воде, быстро подтаивает – это невидимый процесс. И в какой-то момент, когда этого меньше всего ожидаешь, айсберг приходит в движение: его теневая часть выходит на поверхность. Ледяная гора делает кувырок с ног на голову, образуя гигантскую воронку, и утаскивает под воду все, что по несчастливой случайности оказалось рядом. Такая глыба легко утащит под воду проплывающий мимо корабль, вроде Акилеса. Затем все успокаивается, и айсберг дрейфует дальше. Уже совсем другой айсберг. Тень и видимая часть поменялись местами.
* * *
Яркие звезды сияли на небе. Мы с Йоа сидели на веранде, притянутые общением, и еще час пролетел незаметно. Мою ногу искусали муравьи, и я в сотый раз смахивал их ладонью.
Мулатка, закинула руку за голову. В ее глазах застыл таинственный блеск. Свет фонаря стелился по смуглой коже, переливаясь – теряясь на сгибе локтя, впадинках, подмышке.
– Научи, – она кивнула в сторону кубика.
– Мы не успеем, – говорю. – Утром мне уезжать.