Возвращение к себе
Шрифт:
Черты лица почти не изменились. Сводный брат, бастард, смотрел уверенно и надменно. Капризный рот кривила улыбка.
Роберт-первый переводил взгляд с короля на Роберта-второго. Договорились? Пауки!
Договорились! И уже, наверное, давно. Значит, приговор окончательный…
Чудовищная истина, перестав быть предположением, перетекла в факт. Укоренилась:
Роберта предали и продали.
И еще что-то, какая-то догадка, но она ускользнула, пропала заслоненная оскорблением, с каким нельзя жить - только умереть.
Вид этих двоих, что рядышком стояли, переливаясь один в другого, расслоился, и поплыл перед глазами, погасил, еще теплящуюся искру надежды убедить, настоять, потребовать, наконец!
Отлученный, покрытый язвами, безобразный живой мертвец, должно быть, много лет ждал такого случая. Не именно такого, но чего-то подобного. Случая убрать его, Роберта, как убирают фигуру с доски в мудреной индийской игре, а заодно превратить бастарда в ферзя.
Дышать стало нечем, будто рабский обруч затянули на шее до синюшного отека, до удушливой пелены.
Не сорваться!
В приоткрытые двери наблюдают. Стоит кинуть руку на эфес, набегут или снимут стрелой из лука. С самого порога сведенными лопатками, Роберт чувствовал нацеленную в спину смерть.
Он развернулся и пошел, почти ничего перед собой не видя. Как по узкому коридору.
Впереди, в конце длинного размытого рукава отсвечивала дверь. Добраться до нее, высадить, чтобы схватить забитыми вонью легкими холодного, чистого, - если осталось еще что-то чистое на свете, - воздуха…
С шага сбил окрик Филиппа:
– Ты мне должен. Верни двадцать марок.
Роберт споткнулся. Голова кружилась так, что он чуть не упал. Удержался, обернулся…
Ах, да! Вернуть. Он забыл, ему напомнили.
Трясущейся рукой но сорвал кошель и бросил на середину залы:
– Тут тридцать.
– Тридцать?
– Серебряников!
Больше никто не окликал. Все быстрее и быстрее… или так казалось? Роберт вышел, выбежал, пронесся, рассыпно звеня кольчугой, на улицу. Ветерок холодными пальцами охватил мокрый затылок.
Человек прижался лбом к прохладной, неровной, в мелких пупырышках стене и замер.
Мир обрушился. Его Роберта. Его, графа Парижского, мир. Не было ошибки, не стало надежды, не осталось жизни ни на воробьиный шаг.
Лечь бы у этой стены на холодные каменные плиты, скрутиться в комок, чтобы утробный вой, готовый вырваться из глотки, затих, растекся; чтобы челядь, стража, прихлебатели не увидели, не услышали, не поняли.
На мгновение мозг затянула пелена беспамятства.
Сзади ухватили сразу несколько рук, завернули локти, на голову накинули плотный рогожный мешок. Пыль забила рот, на зубах заскрипело. Руки за спиной туго скрутили, и быстро поволокли в неизвестность.
Потом его долго везли. Рук не развязывали, только стащили с головы мешок - он начал задыхаться, биться в руках конвоиров. Дышать стало легче, но ничего разглядеть было невозможно. Его везли в наглухо закрытом рыдване, подскакивающем на каждой кочке.
Напрягаться не хотелось. Навалилась апатия. Ни скрюченная неудобная поза, ни даже боль в перетянутых веревкой руках не вернули активности. Качало. Гудела голова. Тошнило. Ему было все равно. Потом он задремал: … вокруг, сколько хватало глаз, простиралась серо-желто-голубая, разбегающаяся холмами равнина… развалины… серые мраморные блоки с выщерблинами… раскатившиеся колонны. Роберт стоял в центре. Руки сложены на груди крестом, глаза закрыты, как у вставшего из гроба. Покойник и его умерший мир. Тишина.
Свист ветра, в который вплетается посторонний звук. Из-под ближнего камня с остатками надписи неразборчиво - голос… Зов? Нет, крик! Просьба сквозь смерть.
Кто мог звать его в мертвом мире? Соль? Лерн? Хаген? Гарет? Имена всплывали сами собой. Кто?
Роберт проснулся. Малейшие детали сна запомнились как явь. Даже ветер с отчетливым привкусом морской соли. Кипр? Кипр. 'Помоги!' Тряска закончилась - приехали. Роберта выволокли из рыдвана в белый, пасмурный день. За спиной поднималась высокая ограда из не струганных, заостренных кольев.
По зеленому лугу рассыпались деревянные постройки. Белела высокая каменная, колокольня, рядом стоял похожий на маленький замок дом с галерейками. Мелькнула коричневая ряса. Монастырь? Аббатство?
Стряхнувший мутную хмарь мозг заработал быстрее: монастырь святого Германа ближе, его везли почти сутки, везли медленно, и все равно отмахали не меньше двадцати лье. Знать бы еще, в каком направлении…
А зачем знать?
Вопрос всплыл сам собой. А действительно зачем? Кто сказал, что это не твое, что не приживешься? Что не смиришься? Что не будешь потом проклинать каждый день прожитый вне? Станешь класть поклоны, поститься, молиться, исполнять ежедневный урок и привыкнешь…
Нет! Не стану!
Злость пролилась на раскисшую, подточенную изменой и подлостью душу как бальзам.
От него, по сути, именно того и добивались. А потом Заживо Гниющий скажет, что вернул заблудшую душу свету. Знает ли он вообще, что такое свет?
Хотели сломать? Почти сломали. И место, надлежащее сюзерен определил: вдали от хлопот и суеты мирской, под присмотром монахов. Вон их сколько! Морды круглые, красные, ручищи как грабли. Такие любого в дугу согнут. Такие и непокорного графа заставят поститься. А если взбрыкнет - в темницу.
Так и оказалось: граф еще и взбрыкнуть как следует не успел, а его уже поволокли, впихнули в узкий, холодный каменный мешок, даже рук не развязав.
И пролился он: вспомнил, наверное, все богохульства и бранные слова, когда-либо слышанные. Потоком накрыло причт. Добрые братья послали звонаря на колокольню, дабы заглушил сквернавца, но и тот не осилил?
Брат Базиль, бесстрашно встав в дверях, поглядел на человека, облаченного в дорогую кольчугу.
– Не шуми.
А чего бы брату Базилю бояться, если он заполнял собой дверной проем полностью.
Да не животом - плечами, как хворостинкой поигрывая ореховым посохом величиной с оглоблю.
– Руки развяжи.
– Так бы и сказал.
Монах легко как куклу перевернул Роберта, и, не путаясь в концах, разрезал веревки отточенным как бритва тесаком. Тесак спрятал под рясу.
Хорош монах! Такому рондаш траншейный да копье в руки - атака захлебнется.
По пальцам забегали огненные искры, заломило до зубовного скрежета. Пока перемогал, захлопнулась дверь, лязгнул засов.
Трое суток Роберт провел в сырой, но достаточно теплой, по летнему времени, тюрьме. Кольчугу с него стащили, оставили в гамбизоне и легкой рубашке. Два раза в день брат Базиль, недвусмысленно поигрывая посохом, вставал на пороге, оглядывал помещение, совал на полочку у входа кусок лепешки да плошку с водой и уходил. На вопросы монах не отвечал, сам ничего не спрашивал.