Второе дыхание
Шрифт:
Киндинов дал писарю знак: приступай. Стали осматривать избу. Пориков заглянул даже в печь, пустую, холодную, в нишу под печью, в подтопок. Киндинов обшарил подпол, потом полез на чердак. Вылез оттуда весь в паутине. Осмотрели чулан и сени, но везде было пусто, никаких следов пребывания кого-то еще...
Выведя старика с собою, вышли осматривать двор. Сапожник, так и стоявший в исподнем, принялся вдруг мелко дрожать и попросил дозволенья одеться. Уполномоченный кинул писарю: проводи!..
Старик одевался неторопливо, затягивал время будто нарочно, всем своим видом показывая, как глубоко и несправедливо его обижают. Лицо выражало одно: ищите, хоть все обыщите! Ничего я от вас не скрываю, нечего мне скрывать... И то, как он замкнулся в себе, еще больше втянув пустые впалые щеки, и особенно этот допрос и бесплодные поиски — все наводило на мысль о его невиновности и вызывало в писаре жалость.
— Озяб, дядя Семен?
— Ох, и не говори... Прямо зуб на зуб не попадает! Кровь-то совсем уж не греет, стала не та. Ты сказал бы, сынок, своему-то начальству, чтобы в спокое меня оставило.
— Служба, дядя Семен, не могу.
Дверь распахнулась, в проеме ее показалось лицо особиста, злое и раздраженное.
— Долго вас ждать?!
— Сейчас, сейчас... — засуетился Пориков. И нарочито сурово прикрикнул: — А ну шевелись поживее! Возишься тут...
Уполномоченный закипал, как чайник.
— Аппарат самогонный где прячешь?
Сапожник медлил с ответом. Киндинов повысил голос:
— Аппарат самогонный где прячешь, я спрашиваю?!
— Аппарат-то? Да на огороде он, в баньке, — залепетал вдруг сапожник испуганно. — Я уж давненько не пользуюсь им, изломатый лежит... Вот сюды, в эту дверку!
Дверца низенькой баньки была приперта снаружи. Кругом обойдя строение, посвечивая фонариком, уполномоченный откинул ее и вошел вовнутрь.
Банька топилась по-черному. С низкого закоптелого потолка свешивалась густая и жирная бахрома осевшей на паутине сажи. Она задевала лицо, и Киндинов гадливо морщился, светя фонарем по углам.
Шайка, полок, скамейка... Печка с железным котлом и каменкой... Ничего подозрительного, только вот кучка соломы в углу, примятая, будто на ней кто-то лежал недавно.
Ткнув фонарем в солому, Киндинов спросил:
— А это что тут за ложе?
— Для себя постелил. Грудью маюся я. Дома когда дышать чижало, я суда выхожу, подышать вольным воздухом. Лягу, открою дверь и дышу...
Губы сапожника прыгали, голос рвался.
— В лапоть звонишь, старый...! «Дышу»! Где аппарат свой прячешь?!
Старик показал. Особист направил фонарь под полок, высветил змеевик, грязный и ржавый, которым давно не пользовались. А сапожник меж тем принялся уверять, что зря его беспокоят, человека больного и слабого. Киндинов слушал его вполуха, потом раздраженно кинул: «Да замолчи ты!..» — и, согнувшись, полез из баньки. Встал возле двери, раздумывая, видимо не совсем представляя, что делать дальше. Упорство, с которым он что-то искал, представлялось Порикову бессмысленным.
Из темноты, где были расставлены люди, послышался треск кустов, приглушенная возня. Резко лязгнул затвор, раскатисто грохнул выстрел. Кто-то крикнул дурным, не своим голосом: «Держи-и! ...Держите его!!»
Сказав сержанту стеречь старика, Киндинов кинулся на голос.
Через минуту он показался снова, посвечивая перед собою фонариком. Следом солдаты кого-то вели, какого-то человека. Возле баньки остановились. Луч карманного фонаря уперся в лицо задержанного. Тот заслонился ладонью от света, резко ударившего по глазам.
— Вон он, гад! — сказал Косых, весь дрожа, еще не успевший остыть от недавнего возбуждения.
Луч фонаря обежал фигуру задержанного. Невысокий плечистый мужчина лет тридцати, одет в брезентовый дождевик, в сапогах из кирзы. Вязаный теплый свитер под форменкой железнодорожника, на голове форменная фуражка.
— Кто такой?
Оказалось, железнодорожник, путеец. Работает на узловой железнодорожной станции.
— Как оказались здесь ночью, в чужом огороде?
Задержанный не отвечал.
— Будем молчать?
Путеец пожал плечами.
— Я вот сейчас ему двину разок — сразу заговорит! Разрешите?
— Отставить, Косых... Что, будем играть в молчанку?
Задержанный потоптался на месте.
— Нехорошо признаваться на людях, старшой. Есть дела, об которых при всех не болтают...
— Это какие такие дела?
Путеец сконфуженно ухмыльнулся. Затем, опуская глаза и копая землю носком сапога, принялся рассказывать, что в одной с ним бригаде работает местная молодая женщина, муж которой, железнодорожник, уехал на несколько суток в рейс. Эту ночь он провел у нее. Вышел под утро — и вот на задах заблудился...
— Документы! Тот предъявил.
Уполномоченный приказал обыскать. Косых принялся охлопывать плащ и форменку, вывернул все карманы, но обнаружил лишь перочинный нож.
Путеец скривился в усмешке: дескать, видите сами...
Возвращая ему удостоверение (видимо, там все было в порядке), Киндинов спросил:
— Зачем по кустам прятались?
— Я же сказал, заблудился. Иду — и вдруг люди. Ну, решил переждать...
— Да не шел он! В кустах затаился! — сказал Косых.
— Отпустил бы меня, старшой...
...Оба задержанных шли, не выказывая беспокойства, не вызывая тревоги и подозрений. И по тому, как держались они, в Порикове росло убеждение, что, вероятно, тут вышла ошибка. Приведут они их на КП, уполномоченный их допросит, потом позвонит куда нужно и, наведя о них справки, отпустит. Сколько уж раз так бывало при лейтенанте Папукине!
До КП оставалось чуть более километра. Дорога, нырнув в перелесок, была здесь переплетена корнями деревьев, в прах разбита, разъезжена. Где-то посередине, там, где дорожные колеи прижимались вплотную к лесу, один из задержанных, грудью сбив полусонно шагавшего Подожкова, кинулся неожиданно в лес.
— Сто-о-й!! — закричал Киндинов и выстрелил наугад в темноту.
Выпустили по пуле Косых и Пориков. Уполномоченный, приказав писарю глаз не спускать с другого задержанного, постоянно держать под прицелом, кинулся с остальными в лес.
Писарь дослал в патронник патрон.
«Вон оно как обернулось!»
...Небо уже отслаивалось от верхушек деревьев; начинало светать. Утренний воздух пахнул землей и холодным туманом. Сапожник стоял спокойно. Потом вдруг с укором заговорил:
— Вот ведь чудак человек, убег! А зачем бежать, ежели невиноватый? Сбегишь — токо вину свою этим учижелишь...