Вверяю сердце бурям
Шрифт:
«Смотри, чтоб голова не закружилась, а потому вниз не смотри! Смотри на небо!»
А сейчас и неба нет. Чернота. Хоть бы звездочка. Будто обмакнули в чернила с головой.
Но все это про себя. Вслух же твердо:
— Смотри в оба. Копыто у коня круглое... Чать завсегда ямку найдет, в ямку ступит. И даешь! — взбадривал себя телеграфист Матраков. После нурекского боя, после персональной награды — красных кожаных чакчар, он стал считать себя прирожденным конником.
— Сдержи свое внешнее и внутреннее в покое.
Отвлекись от надменности.
Помни — спесь от скаредности души.
Дунет ветерок с вершины перевала и
пушинкой полетишь прямо в Ховалинг.
Только пушинка летает, а... Матраков-ака падает...— острит, конечно, Баба-Калан. Но ему что? Он уже, слышно по шороху, сполз с седла и топает себе пешком. Привык ходить по горам и во тьме, и в туман, и в снежную бурю. Он даже впадает в лирику, то ли произносит строфу из стихов, то ли сочиняет:
— Серебристый сокол дня
спрятался в гнезде ночи,
и черный ворон
подложил под свое крыло
золотое яйцо неба.
Поэтично! Красиво, но головоломный спуск не делается менее головоломным. Всаднику даже и в темноте понятно, что конь нервничает. Каждый раз, переставляя ногу, конь сопит, и мелкая дрожь прокатывается по бокам и передается вам через одежду, и вы сами начинаете вздрагивать.
Остановиться нельзя. Надо выполнять задание командования — разгромить банду Датхо. Да и расположиться на отдых негде. Обрыв, пропасть. Надо довериться инстинкту лошадей. Когда они спускаются по тропе, они особенно осторожны.
Каждое словечко, сказанное кем-то из бойцов, в разряженном воздухе долетает, усиленное эхом.
— Жиром заросли у тебя мозги...
Ого, кто-то ругается. Впрочем, нет — добродушно отчитывает:
— Жир в голове от мусалласа. От плова за ужином. От спанья на толстой курпаче!
— Какой здесь мусаллас, ийо худо! Мой язык и забыл уже вкус мусалласа. Походы!
— Кто говорит про походы. Говорят тебе про твой Багизаман. Ты ведь из Багизамана. Сам говорил. Да тише ты! Камни у тебя из-под ног летят. Внизу же люди... убьешь!
— Не я это... Конь у меня. Не привык к оврингам да камням...
— Плохой ты, значит, кавалерист. Не учишь коня. Не заставляешь коня работать слишком. Видал, вчера на подъеме Казакбай тащил на себе пулемет. Балькевич, на что уж слабак, пер на плечах три «магазина» и коробки с патронами... Понимают ребята — конь еще пригодится. В атаке конь свежий должен быть.
— Мы — сами понимаем. Мы сами крестьяне.
Помолчали. Изредка срывался где-то голыш и с угрожающим свистом летел над головами спускающихся с перевала в бездну ущелья.
Совсем напротив — рукой подать — внезапно, словно из пещеры, вырвался огонь... По-видимому, кто-то зажег костер. Хорошо, если пастух. И совсем близко. Показалось даже, что дымком сквозь тьму потянуло.
— Осторожно! — тихо прозвучал голос Баба-Калана.— Кто их там знает?
— Басмачи? — спросил Матраков так же тихо.
— Кто знает. Был бы мед, а муха и из Багдада прилетит...
— Тихо! Передать по цепи: прекратить курение! Голову сверну! И молчать!
Тишина была густой и вязкой, такой же, как и тьма.
Костер пылал все сильнее, все ярче. Будто кто-то на противоположной стороне ущелья хотел развести такой огонь, чтобы осветить спуск с перевала и тех, кто по нему двигался со всеми предосторожностями.
— О!
Это чуть слышно воскликнул Баба-Калан.
— Ну что!
— Вон еще костер... и еще.
Красивое зрелище, когда стена тьмы вдруг расцветает красными розами огней — прямо перед тобой, выше в небе, внизу. Красиво, но жутко. Мороз по коже.
Тут порадуешься темноте, хоть и проклинаешь ее.
А если костры развели не пастухи, а басмачи?! Сидят, притаившись, и ждут, что у бойцов не выдержат нервы, и те откроют пальбу. Тогда басмачи поведут почти прицельный огонь. Наверняка они еще днем пристреляли вертикальную тропу Хингака.
Конники притихли. Один лишь Казакбай, да и то потому, что идет рядом, позволяет себе ворчать:
— Береги коня! Береги коня! Тут голову надо сберечь.
— Коня не будет — головы не будет,— громко шипит Баба-Калан.
Нудно тянется время. Тысячу шагов вниз делает конь — тысячу раз непроизвольно сжимается сердце, а затем подскакивает к горлу.
И в такой тьме и беспомощной тоске человеку ничего не остается делать, как сосредоточиться на мысли:
«Конь поднимает ногу, начинает дрожать. Нога опускается. На что? На щебенку? Выдержит ли щебенка? Ох, кажется, скользит! Сердце проваливается... Нет, копыто встало твердо, прочно. Дрожь в боках исчезает. Ага, и конь перестал дрожать. Значит, почувствовал себя увереннее... Эх ты, конь-альпинист! Молодец, конь! Но вот он поднимает другую ногу!.. Отрывает ее от тропинки. Снова опускает... Опять дрожь, опять сердце ухает...»
И так без конца.
А внизу — пропасть.
От усталости в голове гудит. А конь ведь тоже устал. И нельзя остановиться.
Огни в темноте на противоположном склоне ущелья то разгораются, то притухают... И ни звука. И эта темнота, вязкая, сырая, липкая от паров, тумана, запахов полыни, дикой розы и мятных трав.
Сон морит. Но не засыпаешь из чувства страха, чтоб не сорваться вместе с конем и не полететь кувырком в бездну... Шагай, конь, шагай.
Конца и края нет этим скребущим, судорожным шагам. Без конца шуршат над головой, с боков, снизу летящие камешки. Или там у костров не слышат шума? Молчат. Не стреляют.
И вдруг одно пламя потухло, словно заслонили его. Значит, командир внимательно следит за огнями. Иначе бы он не обратил внимания на исчезновение этого костра.
С большущим облегчением Баба-Калан понял — спуск кончился... Они на дне ущелья. И скала заслонила склон горы, на которой те, неизвестные, жгли костры.
Странные звуки неслись из тьмы Кони со свистящим сипением втягивали в себя воду...
Пить хотелось и людям. Но ждали команды.
— Привал! — тихо скомандовал Баба-Калан.— Передать по цепочке.