Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Такому отношению учит вера. Но философия учит здесь не другому чем вера. Для нее человек тоже не обеспечен. Мысль думает так, что ей всё равно, что случится с тем, в ком она думает, от того, что она думает. Мысль еще не думает, если она не решила так, что перемена всей жизни, целого существа того, в ком она думает, ее не остановит и не отклонит. На старом языке философии очищение от тела — первое условие мысли. Мысль должна очиститься от тела, чтобы быть мыслью. Очищение от тела возможно для человека только как очищение тела, которое должно научиться держать себя в огне мысли.

Апостол Павел кричит: «Бедный я человек! Кто избавит меня от этого тела смерти» (Рим 7, 24). Избавит Христос, который вселится и оживотворит смертные тела (8, 11), так что человек сможет сказать: «Не я живу, но живет во мне Христос» (Гал 2,10). Где здесь человек? Не там, где он себя ненавидит и не нужен себе, потому что хочет стать другим, и не там, где он уже не сам живет, отдав себя Христу: когда такой высокий живет в человеке вместо него самого, зачем оставаться прежним. Весь человек сосредоточивается на отдании себя и оказывается нужен только для этого действия отдания. Тело вручается не тому, кто связан телом. Такой был бы непригоден править телом, тем более вернуть его от смерти к жизни. Телом по–настоящему управит тот, кто телом не связан.

В том, что нужно отдать себя другому и этим очистить от связанности тела, вера и философия одинаковы. Человек есть поступок. Кажется, только один раз мы встречаем в русской Библии слово «личность» (2 Кор 10, 7), но переводчик явно вставил его без надобности. В греческом здесь , лицо, как и везде в Священном писании. Лицо — лицевая сторона человека или вещи, расположение, намерение. Словно из трясины, мы выбираемся к библейскому лицу от современной личности, которая, наоборот, не поступок, а то невидимое в человеке, что надо сначала еще раскрыть; но как это сделать без поступка?

Когда мы слышим, что тело грязь, от которой нужно очиститься, первым подвертывается негодное понимание: у человека найдется что-то получше чем тело, и в сравнении с тем лучшим тело грязь. Начинают гадать, что это лучшее — наверное душа, дух, личность. Не смотрите на то, что вы во мне видите, это несовершенно; смотрите, наоборот, на то, что вы во мне не видите и, возможно, никогда не увидите. Там я настоящий и поистине удивительный. Как душа, дух, личность я равен целой вселенной и т. д. Я больше тела; тело случайно, мелко, тленно. Оно меня подводит. Кошке тело не помеха, а человеку помеха. Его разуму мешают страсти тела. Чистой мысли мешает плотская оболочка. Тело портит, грязнит, делает грубым. Не кошку: тело кошки не губит идею кошки; но тело человека губит тонкую идею человека. Кошка ограничена кошкой, и некоторые люди ограничены своим телом, но высокий человек к телу не сводится. Интеллект выше ощущения, сознание выше физиологии.

Личность приобрела о себе мнение, что она на самом деле замечательная, более ценная чем приданная ей физиология. Замечательному почему-то всегда мешает низшее. Лучше спрашивать не так: чт ов человеке возвышенно, наподобие духа, и чт оневозвышенно, наподобие тела, а по–другому: когда, как и откуда мы узнали, что в нас есть невозвышенное. Не нужно думать, что это знание — результат общего представления о верхе и низе. Силлогизм: всё в природе имеет верх и низ, человек часть природы, следовательно в нем должны быть верх и низ, не вызвал бы стыда за низменную часть и гордости за возвышенную.

Мы знаем, что в человеке есть возвышенное и низменное, не логическим знанием. Источником здесь знание другого рода, говорящее, что тому, как с нами обстоит дело, не следовало бы быть; что мы что-то упустили. Это знание имеет характер совести. Что не должно было произойти, произошло. Не ошибись мы в чем-то, не было бы так плохо. В свете голоса совести тело дурно не потому что изначально зло, а потому что стало нам помехой. Мы управились с телом плохо, а могли бы управиться иначе. Само мое телесное присутствие здесь и теперь вызвано тем, что в прошлом моя душа не сделала всего того, что должна была сделать. Эти прошлые недоделки тяготят на мне, требуют поступка. Голос совести, говорящий, что мы управились с собой, т. е. со своим телом, плохо, а могли бы лучше, — истинная подкладка нашего мнения, что в нас есть низшая и высшая стороны. В оправдание нашего упущения подвертывается мысль о несовершенстве тела, а вера в возвышенность души позволяет отвлечься от чувства неудачи: то, с чем мы не управились, всё равно смертно, туда ему и дорога; чем хуже, тем лучше; зато у меня есть бессмертная душа. Это неподлинное, превращенное знание смягчает уколы совести. Так плохой мастер, загубивший заготовку, утешается тем, что у него есть другая. Вера в бессмертную душу, которая будет жить после тела, — это христианизированная разновидность веры в переселение душ, только не додуманная до конца, потому что не задается неизбежный вопрос, как опознает себя душа без тела и с какой стати душе будет дано другое, скажем, эфирное тело или световидное тело, если она не сумела управиться с земным. Почему она с равным успехом не загубит и световидное? Мнение «мое тело так или иначе обречено, так скатертью дорожка, всё равно мое главное сокровище бессмертная душа», недалеко ушло от учения о метемпсихозе [40] .

40

Строго говоря, в христианстве, как в иудаизме, всё, что происходит с человеком после смерти, как при жизни, зависит от воли Бога; соответственно загробное существование не гарантируется бессмертием души, дается не по ее природе, а по божественной благодати. Как в иудаизме, так и по ап. Павлу душа не отдельна от тела, одушевленное тело составляет всё человеческое существо; по смерти нет разлучения души с телом; душа смертна, поскольку тело смертно. Воскресение плоти Библией признается как еще один поступок Бога, животворчество по чистой благодати без субстанциального человеческого бессмертия. Радикальные богословы называют доктрину вечной души фольклорно–философской перверсией: если Пифагор сделал из царства мертвых идеальное царство душ, настрадавшихся в мире, то «христианство» еще вдобавок произвело это царство мертвых в Царство Божие ( Ellul J.La subversion du christianisme. P., 1984).

То, что ведет себя тем или иным образом с телом, не тело. Уже то, что мы говорим о теле, должно было бы означать, что говорящий видит себя вне его. При всём том говорящий всё же тело: голос телесен, язык продолжение и распространение тела, часть человеческого организма. Впечатления, восприятия, воспоминания, нервные реакции телесны. Мы разделяем тело и нетело, но видим только, как одни тел аводят на поводу другие или одни телесные части воздействуют на другие. Мы говорим о душе, но как сама душа есть «первая энтелехия тела» (Аристотель), так «душа», слово русского языка, входит в социально–историческую, культурную реальность, которая почти вся телесна.

Где же не тело, чтобы можно было говорить о теле, а не просто продолжать разнообразные телодвижения, включая тонкую телесность нервной системы? его, выходит, нет? Управиться с телом по–настоящему сможет только нетелесное, а где оно, если всё вплоть до высшей нервной деятельности оказывается телесным? Претензии догматического идеализма на знание бестелесного опровергаются уже тем пафосом, с каким обычно высказываются. Этот пафос показывает, что в идение, каким идеализм видит свои якобы бестелесные реалии, само чувственно и значит телесно. «Общие душе и телу […] чувство, и память, и страсть, и желание» ( Аристотель, Об ощущении и ощущаемом 1 436 а 8).

Когда мы подошли к пониманию того, что нетелесность, предполагаемая разговорами о теле, относительна, что душа как энтелехия тела без тела не существует, что всё кажущееся на первый взгляд бестелесным оказывается при разборе той или иной модификацией тела, то мы начинаем понимать проблему, известную в философии как очищение от тела. Само это слово (катарсис) уходит из современного академического дискурса, но дело очищения продолжается в идеале математической строгости (математика «чистая» наука), в кантовской строгости (все свои главные сочинения Кант называет критиками), в ницшевском нигилизме (высоком, классическом), который задуман как очистительный огонь, призванный выжечь платонический идеализм — проекцию человеческой корысти на пустые небеса. Строгость Гуссерля, деструкция метафизики, понимание философии как критики языка (очищения слова) — всё это новые имена катарсиса. То же — признание критической функции философии, пробивающее себе дорогу у нас. Должен существовать компетентный хирург, который умеет без крушения общественного организма удалять злокачественные идеологические разрастания.

Философия обращает внимание на то, что всё так или иначе телесно, разоблачает за человеческими убеждениями тело, а именно не управившееся с собою и с миром тело, потому что тело никогда не может само с собой управиться; философия говорит также, что не может быть, чтобы всё было только тело, и начинает тем самым работу очищения от тела, которая только и может вернуть тело его правде. Личность с ее телом поэтому для философии посторонняя вещь. Это условное образование, проекция мнения, искусственная постройка, на которой ничего в свою очередь уже строить нельзя. Личность эксплуатирует тело, правды которого она не знает, потому что не освобождается от него и не может освободиться, пока опирается на него или, наоборот, отталкивается от него. Смена туманов рисующейся, рисующей себя личности называется ее внутренней жизнью. Личности всегда не хватает черкости рисунка, поэтому она одержима идеей своего сформирования. Определенность здесь недостижима, потому что личность равняется по идеалу, который сама себе рисует. Во фр. 5 (Дильс–Кранц) Гераклита люди очищают себя образами, которые сами создали, и это такое же безнадежное занятие, как если бы кто, вывалявшись в грязи, стал той же грязью смывать с себя грязь. Это безумное занятие. «Сумасшедшим показался бы такой, если бы кто из людей застал его за этим занятием». Однако люди чистят себя именно таким образом. Они обращаются к , божественным образам, изваяниям своего воображения, «как если бы кто беседовал с постройками», т. е. с построениями своих рук. Очищает, сказано дальше у Гераклита, только знание богов и героев, какие они есть сами без наших мнений. На пороге такого знания стоит смерть. Богов, т. е. бессмертных людей, от нас, людей, т. е. смертных богов, отделяет высокий порог нашей смертности. Его не перешагнуть способом отказа от своего тела. Кто губит тело, тот навсегда привязывает себя к нему. Настоящая смерть, т. е. очищение от тела, человеку, который погубил свое тело, уже никогда не доступна.

Мысль Гераклита, что чистить себя идолами, т. е. приводить себя в соответствие с идеальными образами собственного изготовления, то же, что пытаться отмыться от грязи той же грязью [41] , прошла через тысячелетие греческой философии. Фразу Гераклита о свинье, радующейся грязи, повторяет Плотин (I 6, 6), чистотой называя непривязанность к телу. Грязным остается всё, что не прошло испытание одиночеством, которое ученик Плотина Порфирий назовет философской смертью (Подступы к умопостигаемому 9). В этой смерти душа отрешается от тела без отрешения тела от души. Она перестает быть привязана к телу, тогда как тело привязано к душе и продолжает жить ею. Так скажет ученик Плотина Порфирий; Плотин не говорит по поводу гераклитовского очищения о «философской смерти», он говорит об отделении ума от тела и называет это смертью просто, которой не боится целомудренный.

41

Ср. фр. 13: свиньи радуются грязи больше чем чистой воде.

Поделиться с друзьями: